По примеру «Эха» и «Менелаиды» в каждой из трех частей «Химеры» переосмысляются и травестийно перелагаются сказочно-мифологические сюжеты, «извлеченные из седой повествовательной древности». «Дуньязадиада» – первая панель постмодернистского триптиха – подпитывается за счет «Тысячи и одной ночи»; «Персеида» – козье туловище, если уж продолжить аналогию, – перелицовывает древнегреческий миф о Персее (по воле Барта ему довелось встретиться с воскрешенной богами Медузой); «Беллерофониада» – змеиный хвост – варьирует историю другого легендарного героя, Беллерофона, причем здесь же, для удобства читателей, автор помещает исходный текст – соответствующую главу из «Мифов древней Греции» Роберта Грейвса: «Беллерофон, сын Главка… вынужден был покинуть Коринф, убив перед этим некоего Беллера, за что и получил прозвище Беллерофонт, звучавшее потом как Беллерофон…» – и т.д. с небольшими сокращениями.
Есть в «Химере» вставные тексты другого рода. Возьмем хотя бы хаотичное послание Тодду Эндрюсу, главному герою первого бартовского романа «Плавучая опера» (1956), написанное неким Джеромом Бреем, персонажем тогда еще создававшегося романа «Письма» (1979), или же – фрагменты, стилизованные под интервью: в них Джон Барт пространно рассуждает о проблемах писательского ремесла и собственного творчества, а также – о парализовавшем литературу кризисе, в высшей степени «неблагоприятном для целеустремленности, необходимой, чтобы слагать великие произведения искусства». Подобного рода авторские ламентации плюс то и дело прорывающие повествовательную ткань многомудрые рассуждения о принципах написания данного текста, по сути, образуют внутренний смысловой стержень книги, скрепляя воедино все три части – внешне вполне автономные, никак не связанные друг с другом на сюжетном уровне.
Примечательно, что голос автора (мучительно изживающего творческий кризис и поэтому прибегающего к мифам как к «поэтической возгонке» своего истощенного воображения) практически ничем не отличается от голосов героев-повествователей. Скажу более определенно: и Персей, и Беллерофон, и даже Шахразада – это своеобразные двойники автора. Шахразада, чья жизнь напрямую зависит от ее мастерства рассказчицы, подается Бартом как аллегория современного писателя, существование которого немыслимо без внимания пресыщенной и изменчивой в своих пристрастиях публики; Персей и Беллерофон представлены не величественными героями гомеровско-вергилиевского пошиба, а потускневшими, потрепанными жизнью папиками, страдающими, как и их автор, от «интеллектуальной и духовной дезориентации» – болезни, «обычно отягчаемой дезориентацией онтологической, поскольку знание, где ты находишься, сплошь и рядом сопряжено со знанием, кто ты такой».
«Онтологическая дезориентация», духовное истощение, душевная и творческая немощь – эти столь актуальные для всех нас темы определяют смысловую и эмоциональную палитру «Химеры». К сожалению, палитра эта небогата оттенками, да и животрепещущую тему свою Барт немилосердно засушил, редуцировав до узкопрофессиональной проблемы: как написать роман, хорошо осознавая исчерпанность традиционных романных форм. Похоже, что, уютно устроившись в коконе «чистого искусства», создатель «Химеры» притерпелся к состоянию онтологической и духовной дезориентации. В результате мы получили стерильную, лишенную внутреннего напряжения, до дыр отрефлексированную прозу благополучного американского профессора, чей талант, как он сам гордо признавался, «заключается в том, чтобы превратить простое в запутанное».
В этом занятии Джон Барт и впрямь преуспел. Чтение каждой из трех частей «Химеры» напоминает дешифровку головоломного кода, найдя ключ к которому вы с ужасом понимаете, что все титанические усилия были потрачены впустую, так как разгаданные шифрограммы автора в действительности представляют собой претенциозные банальности: «ключ к разыскиваемому сокровищу и есть само сокровище», «отношение между рассказывающим и рассказываемым по своей природе эротично» и т.п. Отказываясь от осмысления куда более важных и общезначимых вопросов человеческого бытия, обесцвечивая и обезличивая персонажей, низводя их до аллегорий или сюжетных функций, Барт замуровывает себя в искусственном, герметически замкнутом мирке выпотрошенных «мифобиографических схем» и отработанных литературных приемов.