Толстой этим даром обладает до роскошного излишества. В «Войне и мире» и в «Анне Карениной», порознь в каждом, идут два романа. В первом — это роман Николая Ростова, и Марии Болконской, и Наташи, и Пьера, с большим эпизодом, который едва не достигает размеров самостоятельного романа, — между Андреем Болконским и Наташею же Ростовой. В «Анне Карениной» текут совершенно развитые, равно самостоятельные романы Анны и Вронского, Китти и Левина. Если присмотреться на сотнях страниц к манере Толстого, то мы увидим, что ему, — как хорошему борцу хорошая борьба, — доставляет высшее наслаждение эта роскошь творчества, роскошь рисовки; что он нигде не торопится, а почти скорее медлит, выписывая страницы за страницами изумительных сцен, обрисовки положений, состояний духа, столкновений, схождений, расхождений, любви зарождающейся и любви умирающей, самых разнообразных лиц, целой толпы их, с душою у каждого до того самостоятельною, до того не похожею на душу других им же выведенных лиц, и которых он нарисовал с такою же любовью и интересом. Это изумительно, и составляет наслаждение не только читать это, но наслаждение заключается в самом любовании силами творца, этим красивым бегом романиста-эпика, не знающего усталости, не знающего трудностей. «Все ему легко; нет, лучше всего ему хочется, хочется написать еще и еще страницу, еще и еще сцену; около подвижного, переменчивого и пылающего Левина поставить Кознышева, тупого, медлительного, вялого, ученого; около страстной Анны вывести холодную Вареньку, занимающуюся делами благотворения; Стиву Облонского, преданного успехам жизни, ввести в полуосвещенный кабинет, где француз-предсказатель в сомнамбулическом сне предсказывает будущее петербургским аристократкам, все это без особенной нужды, хотя и ничему не мешая, просто потому, что «силушка есть, — потянуться хочется»… Удивительно! Удивительно и прекрасно!
Быта
Л. Н. Толстой не рисует, как темы, как задачи. Вообще можно заметить, что Толстой в живописи своей никогда не усиливается, ни к чему не усиливается. Он никогда не говорил себе: «А вот то-то еще не описано: пойду посмотрю и опишу». Он всегда описывал то, что помнил, и помнил случайным, непредвиденным образом. Кроме дара свободной, непринужденной жизни, жизни неторопливой — у него есть дар благодарной, ласковой памяти. У многих людей, едва ли не у большинства, есть злая память, мстительная, или карающая. Но у Толстого есть добрая память, доброе воспоминание, доброта в воспоминаемости, — и она сыграла большую роль в его творчестве. Самые ранние его произведения суть воспоминания. Таково все его «Детство и отрочество», таковы «Севастопольские рассказы» как воспоминание о только что прошедшем. «Казаки», кажется, тоже имеют причину написания себя в живом воспоминании. Наконец, «Война и мир». Роман начинается французскою записочкою баронессы-немки-русской, из придворного круга императрицы. Так и кажется, что эту записочку, давно желтую с выцветшими чернилами, он вытащил из пука писем своей покойной матери, — еще вернее, бабушки, — вытащил, прочел и загорелся. Толстой не только живописно пишет, он бесконечно любит все живописное в людях, в характерах, в поведении; я думаю — в почерке и слоге. У него есть дар моментального воображения, в силу коего в мертвой записочке восьмидесятилетней давности он видит живое лицо, восстановляет по ней в себе живой характер, говорит с ним, присматривается к нему, почти ведет с ним дела и вот-вот, кажется, начнет интриговать с ним! «Война и мир», как об этом можно было догадываться и ранее и как теперь окончательно известно из его собственных разъяснений, есть роман-хроника из прошлого Толстых и Волконских (урожденная фамилия его матери), т. е. труд тоже воспоминателъный, рожденный весь из доброй памяти. Что это есть обычный способ его работы, — не сочинять, а видеть, любить и описывать, или видеть, любоваться и тоже описывать, — об этом свидетельствуют такие его отрывки, как начатый и не продолженный роман «Декабристы». Кстати, о последнем, так удачно начавшемся романе, мне пришлось услышать мнение самого Толстого. Хотя и не мне сказанное: «Декабристы» не были серьезными людьми. Это не были серьезные характеры. 14 декабря было эпизодом их жизни, пожалуй, их возраста и настроения, а не плодом какой-нибудь страшной решимости, какую принимает убежденный человек как вывод из всей жизни. И я перестал писать роман, видя, что для него нет сюжета, не может хватить содержания». В этом взгляде, быть может, сказалась всегда бывшая у Толстого нелюбовь к интеллигентности и интеллигентам, то недоверие к ним, доходящее до пренебрежения и прямой, вражды, которое позднее продиктовало «Плоды просвещения»…