Некрасов весь и пламенно был мною пережит в гимназии, и в университете я уже к нему не возвращался. Я думаю, во всяком человеке заложены определенные слои «возможных сочувствий», как бы пласты нетронутой почвы, которые поднимает «плуг» чтения, человеческих встреч или своего жизненного опыта, особенно испытаний. Никогда не бывают подняты сразу два слоя: лежа один под другим, они как бы охраняют друг друга; каждый слой, который пашется, и чем энергичнее он пашется, тем лучше он сохраняет абсолютный сон, «девство» и «невинность» последующего слоя. Вот перед вами позитивист, яростный, «страшный»: не бойтесь — в нем же скрыт глубокий и нежный мистик, но только еще ему не пришла «пора», — не тронут плуг чтения, впечатлений, встреч житейских этого слоя… Но только общий закон этих «слоев» заключается в том, что не пашется дважды один и тот же слой, и, например, отдав «все» позитивизму в один фазис жизни, уже нельзя вернуться к нему вторично; равно, «пережив» мистицизм и выйдя потом на свежий холодок, положим, рационализма, — уже не станешь никогда опять «мистиком»… «Перепахивания слоя» бывают очень редко у богатых и очень долго живущих натур: и то они дают в «осеннем цвете» своем только «обещания плода» или тощие всходы. Зорьки без электричества.
В университете меня, «беспочвенного интеллигента», захватила «сила быта»… Не могу лучше формулировать своих новых увлечений. И удивительно, какая, в сущности, ничтожная книга была толчком сюда. Это — «В лесах» Печерского. Я вечно
Я стал в университете любителем истории, археологии, всего «прежнего»; сделался консерватором. Уже Хомяков для меня казался «отвратительным по новизне» и вечному «недовольству тем, что есть». Потап Максимыч из «Лесов» — вот эго другое дело. С ним мне и моему воображению, моим новым «убеждениям» жилось легко, приветно. Я весь был согрет и обласкан его эстетикой. Даже его недостатки: умственная недалекость, полное невежество, торговая плутоватость — меня нимало не отталкивали: все это было так
Одну зиму я проводил где-то в студенческом уголке Москвы, помнится, около Бронной. Мы жили вдвоем с товарищем, К. В. В-ским. Занимали небольшую комнату со столом. Где-то по коридорчику жил огромный и радикальный студент-медик, совершенно бестолковый, даже (судя по некоторым спорам) тупой. Но в одном случае, которого до сих пор я не могу забыть, этот-то бестолковый радикал и оказался сердечнее, добрее всех нас, эстетических и утонченных консерваторов. Рядом была комнатка «больше не служащего» фотографа, т. е. которому отказали от места. По утрам и он куда-то уходил и явно пьянствовал, потому что часу в 10-м ночи являлся домой неизменно «навеселе», и тут разыгрывал на гитаре такие арии, что душа плакала. Никогда такой простой и чудной выразительности в музыке я потом не слыхал. Восхищенный игрою его, я раз не утерпел и вошел в его комнату познакомиться: на стуле, с гитарою в руке, сидел молодой, лет 28-ми, красавец, с тонким, благородным, немного женственным лицом. У хозяйки он не столовался, а только занимал комнату, и не платил. Хозяйка же не была в силах с него взыскать, потому что была влюблена в него.
Это была еврейка-христианка, лет 38-ми, небольшая, некрасивая, с веснушками по лицу и, кажется, со следами оспы. Она кой-как сводила счеты, уравнивая наши уплаты, недоплаты, и никогда
По коридорчику у еврейки жили и еще какие-то жильцы, которых я не знал и не замечал, не имея к ним никакого отношения. Вдруг товарищ по комнате с большими предосторожностями сообщает мне, притом не дома, а на улице, идя вместе в университет, конфиденциальную новость.