Войницев. Литература и история имеет, кажется, более прав на нашу веру… Мы не видели, Порфирий Семеныч, прошлого, но чувствуем его. Оно у нас очень часто вот тут чувствуется.
Трилецкий. Прикажете считать за вами, votre excellence, или сейчас заплатите?
Анна Петровна. Перестаньте! Вы не даете слушать!
Трилецкий. Да зачем вы их слушаете? Они до вечера будут говорить!
Анна Петровна. Сержель, дай этому юродивому десять рублей.
Войницев. Десять?
Глаголев I. Давайте, если он вам не нравится.
Войницев. Люблю вас слушать, но не люблю слушать то, что отзывается клеветой…
Трилецкий. Merci.
Вот какого рода перекрестные разговоры создает двадцатилетний Чехов. В «Платонове» он не ограничен ни временем, ни правилами драматургии, ни законами сцены. Он еще вне практических условий и требований театральности.
Если сравнить «Лешего» с «Дядей Ваней», то есть ранний вариант пьесы с позднейшим, то видно наглядно, как Чехов, в принципе сохраняя случайные элементы диалога, в то же время отказывался от неограниченной свободы сплетения непредсказуемых и необязательных реплик. Отказывался не только в силу давления практических условий сцены, но и в силу иного понимания собственных драматургических принципов. Для диалога поздних чеховских пьес уже не нужен изобильный сырой материал повседневности – достаточно отдельных, но проходящих насквозь напоминаний.
Знаки обыденности, скрестившиеся с элементами сюжетообразующими, – это и есть чеховская драматическая перипетия, спрятанная в «среднеежедневном» течении жизни.
«Вершинин. Однако, какой ветер!
Маша. Да. Надоела зима. Я уже и забыла, какое лето.
Ирина. Выйдет пасьянс, я вижу. Будем в Москве.
Федотик. Нет, не выйдет. Видите, осьмерка легла на двойку пик.
Чебутыкин
Анфиса
Маша. Принеси сюда, няня. Туда не пойду.
Ирина. Няня!
Анфиса. Иду-у!»
Сугубо повседневный разговор. В реплике Чебутыкина случайность связи с ситуацией резко подчеркнута. Но слова, работающие на впечатление буднично-случайного, пронизаны скрытым током драматического напряжения. В реплике «Надоела зима…» и т. д. – мучительное нервное нетерпение, которым охвачена Маша. В словах Ирины о пасьянсе всплывает ключевая тема Москвы, а шутка подпоручика Федотика («Значит, вы не будете в Москве») в контексте «Трех сестер» имеет трагический смысл.
Но у Чехова случайно-бытовое скрещивается не только с драматически насыщенным. Чехов не боится совмещения несовместимого – соседства языка повседневности с языком приподнято-поэтическим. Казалось бы, вся система Чехова, с его продуманной сдержанностью, с его умением, не повышая голоса, говорить о самом страшном и самом печальном, противопоказана всяческой декламации, откровенному пафосу, не стыдящейся себя лирике. Между тем Чехов вводит подобные чужеродные стилистические пласты, не останавливаясь перед заведомой художественной условностью.
Эти лирические пассажи встречаются и в рассказах, но особенно отчетливо, подчеркнуто они оформлены в пьесах. Таков знаменитый монолог Сони, завершающий «Дядю Ваню» («Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах…»), таковы заключительные реплики трех сестер. Скафтымов видит в этом выражение высоких и невыполнимых желаний, которыми охвачены чеховские герои. Притом представления Чехова о том высоком и прекрасном, которое в будущем непременно ждет людей, не ориентированы ни на какую социальную или религиозно-философскую (как у Толстого, у Достоевского) программу. И то, что чеховские герои говорят о будущем людей, – это их прекрасные бредни, оформленные стилистически совсем иначе, нежели строгая чеховская проза: «…Все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка» («Дядя Ваня»).
5
Ослабление внешних, фабульных связей разговорного слова подготовило увлечение его подспудными возможностями. Открытия Толстого и Чехова предсказали трактовку прямой речи в литературе XX века. Иррациональные формы речи (внешней и внутренней), поток сознания, подводные темы разговора, порожденные несовпадением средств выражения с интенцией говорящего, – все это становится предметом изображения в теоретически осознанном, декларативном порядке. Во все это западная литература XX века внесла стремление к размыванию контуров героя.