Говорил ли он это со злорадством или с тревогой — не понять. Никого не вызывали на допрос, даже его. Но лифт то и дело останавливался на нашем этаже, и в коридоре слышалось какое-то многолюдное движение, отворялись соседние камеры. И вот однажды и в нашу камеру ввели целую группу странных людей. Им кинули на пол подстилки, подушки и одеяла (кроватей свободных не было), и в нашем помещении сразу стало тесно, душно и шумно.
То были люди в форме польских офицеров, среди них один штатский. Офицеры возбужденно говорили на своем языке, но нетрудно было понять, что их, разрозненную группу из армии Сикорского, арестовали, и велось следствие, что это за группа такая — может быть, шпионская, прогерманская. Ходили слухи, что какая-то часть поляков (кажется, генерала Андерса) ушла в Иран. Словом, прибывших к нам проверяли, но они горели пламенным возмущением. А штатский, уже пожилой человек, оказался графом Тышкевичем. Я так до конца и не понял, каким образом он оказался в России, хотя с ним мы сразу оживленно разговорились.
Граф Тышкевич. С детства знакомое имя! До войны 14-го года мой отец служил в Вильне. Летом снималась дача в Ландворове, первая станция по Петербург-Варшавской железной дороге. Там, в парке, на пригорке, над озером, в зелени возвышался дом («замок») графа. Парк был окружен оградой, а далее в лесу были раскиданы дачи, именуемые виллами (каждая имела название — вилла «Гражина», вилла «Морское око», вилла «Теннис» и т. п.). Их сдавали дачникам, с которыми имел дело управляющий графа пан Тадеуш, усатый поляк с военной выправкой. Мы имели право ходить в графский парк, кататься на лодке по озеру. Но я главным образом гонял по лесу от дачи к даче, изображая поезд, издавая гудки наподобие паровоза. По соседству жили друзья-мальчики. В «Морском оке» — семья Заянчковских — мои приятели Вадек, Лютик и их сестры Альдона, Сабина и прекрасная Зося, самая старшая, уже невеста, которая вызывала во мне первое тайное мальчишечье волнение плоти.
— Ах, вы жили в моем Ландворове! — восклицал граф. — Вы помните это райское место! А вы видели моих страшных бульдогов, с которыми иногда спускались к озеру слуги, держа их на поводке? Сам я чаще жил в Троках, это неподалеку от Ландворова. Великолепное шоссе, каких мало было в России! А озера! Какие озера!.. Матка боска, вы поступили в гимназию еще в Вильне?.. Что?.. В первой гимназии? Которая помещалась в здании старого университета, где учился Мицкевич?.. А Бернардинский костел? А Замковая гора! В полдень стреляла пушка… Да-да! И это помните? Вы знаете, Виктор-Эммануил, итальянский король, мой родственник, так я ему всегда говорил — приезжайте ко мне в Троки, в Ландворово. Это стоит Италии, или, скажете, я патриот? Пожалуйста, я признаю.
Граф был болтлив, не унывал и не сомневался, что дело его кончится благополучно, но когда его вызвали «с вещами», заволновался, пожимал мне руку и говорил:
— Запомните! Когда приедете в Рим, звоните прямо королю, вас примут там с распростертыми объятиями.
Нелепо звучало это приглашение, да и мысль сама нелепа — я в Риме, я звоню королю!
Графа увели. Я не знаю, что с ним стало. Много позже, приехав на несколько дней в Вильнюс, я, конечно, вспомнил о нем. Ландворово изменилось, Тракай был чудесен, но это была Литва, а не Польша. А распростертые объятия итальянского короля, которые обещал мне в застенках Лубянки веселый граф, только потом могли вызвать у меня запоздалый смех. Тогда это не воспринималось как комическое.
Тревожное ожидание владело нами, только оно. От поляков мы узнали, что немцы наступают стремительно, приближаются к Москве, и, как никогда раньше, чувствовали себя в клетке, бессильными узниками. Не знаю, как другие мои сокамерники, но я страдал, потому что я любил Россию, и невозможно было слушать, как Илларион Вардин говорил:
— Вот она, пресловутая мощь Сталина! Он думает сокрушить немцев тачанками Буденного! У него командуют Тимошенки. Тухачевского расстрелял! Лучших военных пересажал! Не успеет опомниться, как схватят его самого! Вождь мирового пролетариата! Низколобый злодей!
Меньше всего меня можно заподозрить в сталинизме, но слушать это было невмоготу.
Увели первую партию поляков, появились другие. Новостей с воли поступало все больше — противоречивых, тревожных. И уже почти каждую ночь слышен был гул низко пролетавших самолетов. В одну из таких ночей, когда никто не спал, все настороженно вслушивались, меня вызвали к следователю. Нет, это была не ночь, уже светало. Налет, очевидно, кончился, люди на воле, вероятно, смогли выбраться из бомбоубежищ, и я шел знакомыми, когда-то тишайшими коридорами, а теперь то и дело из дверей выбегали энкаведисты и исчезали в других дверях. Наш державный дворец пришел в суетливое движение, подобно муравейнику, в который ткнули палкой, и муравьи забегали, судорожно захлопотали, лишь только притаилось небо.
Я вошел в кабинет. У голубоглазого находилось трое. Мельком взглянув на меня, они вышли, прихватив пухлые папки, а голубоглазый, озабоченный и деловитый, коротко приказав мне сесть, сказал: