И это тоже я должен был терпеть. Не вступать же с ним в разговор, не объяснять же мне ему, кто такой Булгаков и о чем роман «Мастер и Маргарита». Я терпел. На допрос никого не вызывали.
Пробыл я в этой камере недолго. Меня вызвали «с вещами». Все всполошились, как это обычно бывает в таких случаях. Куда выводят человека? На свободу? В лагерь? На расстрел?
Меня перевели в одиночку.
А это что означает? Неужели снова Лефортово? Человек в черном халате, похожий на могильщика, такой же, как на Лубянке, словно вывезенный оттуда, принес мне книги. Я выбрал «потолще». Это был том Шеллера-Михайлова — роман «Гнилые болота». Я читал про каких-то людей-нулей и людей-деспотов и про ловких дельцов, в которых автор изображал нигилистов. Когда мне надоедало читать, я раскрывал англо-русский словарик, подаренный следователем, и старался запоминать слова: проверял, могу ли запомнить, не потерял ли память… Я больше лежал, потому что очень ослаб. На ногах мокли цинготные нарывы. Я знаю, что такое одиночка. Все то же. Невозможно вычислить, сколько времени находишься в этом промозглом погребе, неотличимо сливаются дни с ночью. В камере круглосуточно полутемно. Окно густо замазано синей краской, днем светился уголочек окна, находящегося под потолком, — кусок стекла был выбит, а ночью загоралась желтоватая, слабого накала, лампочка. Глазок редко приоткрывался. За мной перестали наблюдать. Два раза в день мне всовывали баланду, в которой было подмешано нечто вроде какой-то крупы и плавали селедочные объедки. Пайка состояла из сырого, глинистого мякиша весом не более двухсот граммов, а если больше, то ненамного больше. На прогулку я не выходил: мне трудно было встать. Это было большой ошибкой: во что бы то ни стало нужно было выходить на эти десять минут… И казалось, что обо мне окончательно забыли, хотя вдруг стали выдавать три сырые картофелины, дополнительное питание, подобно тому, какое получал Песочинский. Значит, кто-то обо мне подумал. Мои силы решили поддержать. Но зачем? Да и много ли значили эти картофелины? Через дежурного надзирателя я послал несколько записок следователю с просьбой, чтобы он меня вызвал, но вот…
В тот знаменательный день ко мне в камеру, в краешек отбитого стекла, влетела синичка. По существующему суеверию — это не к добру. Однако я обрадовался живому существу, вдруг испуганно забившемуся рядом со мной. Синичка кружилась, кружилась, не находя выхода. Я смотрел на нее, замерев. И вот наконец она нашла чуть светлеющий уголочек в оконном стекле и выпорхнула на свободу. Я пожелал ей счастья и уткнулся в «Гнилые болота». А к вечеру меня вызвали «с вещами» — не к следователю, не в другую камеру, а к начальнику тюрьмы.
Там мне было зачитано постановление ОСО (Особого совещания), согласно которому я подлежал высылке на три года.
Я был ошеломлен. Хотел спросить, на каком основании, почему ссылка, но не успел слова вымолвить, как мне сказали:
— Обжалованию не подлежит.
В каком-то столбняке я выслушал это. Я не понимал тогда, что меня подвергли (по тем-то временам!) «легчайшему наказанию»! Могли влепить и пять, и десять лет, и не ссылки, а отправку в лагерь. И это тоже «не подлежало бы обжалованию». Думаю, со мной поступили так не потому, что не оказалось в моем «деле» никаких улик (подумаешь, улики, юридические обоснования — считались ли с ними тогда?), а потому что просто-напросто я не был нужен, от меня надо было отмахнуться. И все-таки просидел почти два года под следствием — не зря же? Все же в чем-то виноват, но можно и проявить «гуманность». В удостоверении, выданном мне вместо паспорта, было только сказано, что я, такой-то, «социально опасный», что подписью и печатью удостоверяется.
— Получай дорожный паек, и чтобы в двадцать четыре часа тебя не было в Саратове, — сказал мне человек, объявивший мне приговор ОСО.
— А куда я должен ехать? — наконец выдавил я.
— Поедешь в Кзыл-Орду, там тебе укажут место ссылки.
Я взял комок хлеба и селедку, положил в мешок, где находились две сорочки, кальсоны, носки, носовой платок, полотенце, словом, все мои вещи, прихваченные еще в Москве, а также русско-английский словарик, подаренный следователем, и вышел.
Ворота тюрьмы отворились передо мной: пожалуйста, ты на воле.
Я передвигался с трудом. Ноги едва держали меня. Куда я шел? Мне надобно было идти на вокзал, но в каком-то беспамятстве я шел куда-то напрямки. Улицы были пустынны, безлюдны. Я очутился на окраине города. Передо мной была черная, свинцовая Волга, противоположный берег терялся во тьме. Ни одного огонька не было вокруг. Темным-темно. Я продолжал идти, спотыкаясь, иногда падал. Я уже думал о тюрьме как о счастье, как о возможности лечь, забыться, заснуть, прошел какой-то мостик над канавой, зачем-то карабкался по небольшому всхолмью и затем остановился перед деревянным крыльцом. Идти дальше не хватало сил. Приподнявшись, я дотянулся до двери и постучал. Мне ответили не сразу. Дверь не отворилась, но женский голос испуганно спросил:
— Кто там?
— Пустите переночевать.