Больше всего интересуют Эренбурга молодые люди тех лет — кольки ржановы — люди без прошлого, но с будущим, малообразованные энтузиасты. Старое и новое сталкивается в романе повсеместно — сталкиваются не только люди, но даже города: старый университетский Томск и новый Новосибирск. Однако все же и у Томска есть будущее, т. к. без образования новому не выжить.
В студенческой панораме, выразительно и контрастно построенной Эренбургом, его тоже интересует новое — молодежь, которой принадлежит будущее. Она изображена бегло, но запоминающе и емко. Профессионального карандаша Эренбурга вполне хватает для изображения этих людей — беглые зарисовки броски и точны (для изображения людей без прошлого не нужны многоцветная живопись маслом и даже тонкая акварель). Тут Эренбург — король. Но его задача — роман, а не книга очерков. Потому возникает еще одна, и не банальная, тема, ставшая едва ли не самой содержательной и в этом смысле — центральной:
«Были, однако, и среди вузовцев отщепенцы. Они не умели искренне смеяться. Невольно они чуждались своих товарищей. Они не были ни смелей, ни одаренней других, но они пытались идти не туда, куда шли все. Их было легко распознать по беглой усмешке, по глазам, одновременно и презрительным и растерянным, по едкости скудных реплик, по немоте, которая их поражала, как заболевание. Таким был и Володя Сафонов»[427].
Новый персонаж появился с готовым клеймом «отщепенца», словно автор боится быть неправильно понятым, боится за свою только еще выстраиваемую им новую репутацию и вынужден осторожничать, подстраховываясь этикеткой «отщепенцев». С Володей Сафоновым он знакомит нас в комнате общежития среди его однокурсников в ситуации, иллюстрирующей справедливость этикетки. Следом возникает другой Володя Сафонов в рассказе о его детстве и его отце — тамбовском враче, милом и живом человеке-чудаке, рано умершем (в 1920-м после задержания прямо в больнице и помещения в ЧК — задержания, по счастью, недолгого, но с последствиями для него губительными). Повествуя о событиях прежних лет, автор чувствует себя заметно свободнее, картины остаются беглыми, но обретают цвет. Описание дальнейшей жизни Володи Сафонова — сироты, жизни у тетки, несимпатичной и не любившей своего брата, и ее мужа-приспособленца располагает к Володе читателя. В рассказе о школьных годах Володи, ребенка способного и умного, о его лидерстве в школьном литературном кружке, о его докладах про Есенина, формалистов, Бабеля вместо положенных по программе обучения сообщений о пролетарской литературе на языке вульгарного марксизма ощущается уже заметная его заносчивость, нежелание опускаться до уровня товарищей. Дело кончается его отлучением от руководства кружком за «буржуазный подход». Так студент Володя Сафонов обретает законное прошлое. Этот «другой» Володя Сафонов позволил невульгарным критикам не обмануться авторской этикеткой и угадать писательский замысел куда точнее. Критик Лев Левин интеллигентно заметил в 1934 году про образ Володи Сафонова, что в нем «Эренбургом очеловечена идея прощания со своим прошлым»[428]. Заметно более жесткие слова о том же высказал в упомянутой выше статье В. Ломинадзе:
«Может быть, <…> в лице Володи Сафонова Эренбург сводит счеты с частью своего прошлого. Если это так, то в добрый час! В этом случае роль, отведенная Сафонову в романе, с субъективной точки зрения может быть понята и оправдана. А в нашей объективной действительности Сафоновым нет места»[429].
Именно образ Володи Сафонова придает «Дню второму» дополнительное измерение, которое и делает панорамный очерк романом[430].
Володя Сафонов — единственный герой книги, имеющий прошлое, с которым связан кровно и интеллектуально. Его одиночество среди массы томских студентов нового призыва — одиночество не только человеческое, но и социальное. Рядом с духовно примитивными энтузиастами он чувствует себя чужим и ненужным и мучительно раздумывает об этом.
В марте 1935 года Мариэтта Шагинян предложила сугубо логическое решение проблемы Володи Сафонова[431]. То, что он не получил ответа на мучившие его вопросы, Шагинян назвала ахиллесовой пятой «Дня второго»: