X. (1) Теперь к тебе, Катон, возвращаюсь, с которым у меня битва, словно с неким императором заморских народов, далеких от наших нравов. Итак, вначале я мог бы правдиво и по совести, не оскорбляя ничьих ушей, ответить на то, что ты сказал о природе: то, что создала и устроила природа, может быть только свято и достойно похвалы, как это небо, например, которое простирается над нами, украшенное днем и ночью светилами и возведенное с великой разумностью, красотой, пользой. Надо ли упоминать о морях, землях, воздухе, горах, равнинах, реках, озерах, источниках, даже о самих тучах и дождях? Надо ли упоминать о домашних и диких животных, о птицах, рыбах, деревьях, пашнях? Ничего не найдешь устроенного, как уже говорилось, без высшей разумности, красоты, пользы, не наделенного и не отмеченного ими. Свидетельством тому может быть хотя бы само строение нашего тела, как очень ясно показал проницательный и красноречивый муж Лактанций в книге, названной им „О творении“[44]
; хотя можно еще привести и гораздо больше примеров, и не хуже тех, о которых он упоминает. (2) Однако пусть тебя не удивляет, если я, который кажусь защитником Эпикура (ибо высшее благо, как и он, помещаю в наслаждении), признаю, что все создано провидением природы, чего он не считал. Да и не он сам выдумал это представление, а следовал за некоторыми предшественниками, как, например, Евдоксом[45], мужем весьма ученым, а также хвалимым при жизни противниками, который написал не о случайности атомов, но о постоянстве и Провидении неба. И тем не менее каждому позволено привлекать для своего дела вспомогательные средства, откуда ему будет угодно, как сделал твой Сенека, особенно усердный защитник этой школы; он так много усваивает [повторяет] из самого Эпикура, что иной раз кажется: либо он стал эпикурейцем, либо тот стоиком[46]. И насколько больше следует позволить это мне, кто посвящен с помощью предков, и к тому же наиболее выдающихся, в тайны не философии, но красноречия и поэзии. (3) Ведь философия словно воин или трибун при красноречии – повелительнице и, как называет ее один большой трагик, царице[47]. Также Марк Туллий позволил себе говорить свободно обо всем, что ни пожелал исследовать в философии, не связанный ни с какой школой, и это замечательно. Но я, однако, предпочел бы, чтобы он заявил, что исследует это не как философ, а как оратор, и в этом проявил ту же, даже в большей степени, вольность или скорее свободу и чтобы решительно потребовал назад то, что нашел у них [у философов] из ораторского украшения (а все, что философия присваивает себе – наше)[48]; а если бы кто-то сопротивлялся, то он обнажил бы против философствующих разбойников тот меч, который он принял от царицы вещей – красноречия, и недостойных жестоко бы покарал. Насколько же яснее, серьезнее, благороднее эти вещи обсуждаются ораторами, чем исследуются философами – непонятными, грубыми, безжизненными. Я заявил так, чтобы выразить свое желание рассуждать об этом деле, по поводу которого жестоко бьются философы, не по их обычаю, а по нашему, как, вижу, весьма разумно сделал Катон».XI. (1) «Вот ты и попробуй, – говорит Брипи, – раз пытаешься возвратить ораторскому искусству обширнейшее наследие, неизвестно кем разграбленное. Действительно, если тщательно выспросить [прошлые] времена: о наиболее значительных и великих делах говорили ораторы на площади города, прежде чем начинали болтать в закоулках философы; также и в наши времена, хотя философы называют себя руководителями других[49]
, однако, как показывает само дело, ораторы являются руководителями других, и именно они должны называться властителями. И потому я одобряю твое намерение предпочесть говорить по-ораторски, нежели по-философски, и побуждаю тебя говорить воистину по-ораторски».