Он хотел подать им знак рукой, чтобы уходили и не гибли понапрасну, но уже не смог пошевелиться. Наконец он перестал их слышать: поняли, отступили, верно, перевалили через гору — так они ушли из его сознания. Перед глазами у него синий круг, он постепенно бледнеет и уменьшается. Вот он сжался до отказа и сыплет без конца разноцветными искрами, что повисают, капают и одна за другой угасают во мраке. Прежнего, освещенного солнцем мира больше нет, есть только темный подкоп под стеной каторжной тюрьмы в Сремской Митровице — коммунисты вырыли этот подземный ход, собираясь по нему выбраться на волю. В подкопе ему вдруг не хватило воздуха, — прорытый для человека средних размеров, он оказался в одном месте слишком узок для его широких плеч. Вуле застрял и ни вперед, ни назад: над ним земля, тысяча тонн земли с червями и волосками корней, под ним черная земля, черная смерть, конец. Он бы смирился и задохнулся, но мысль о том, что за ним ползут другие и он преградил им путь, заставила его втянуть в себя ребра, сжаться и пробиться к воздуху, на волю.
«То было тогда, — подумал он, — сейчас другое. Сейчас позади нет никого. Позади одна лишь смерть, а ей как раз и не надо давать проход. Потому я могу спокойно лежать, пора и отдохнуть, многие моложе меня давно уже на отдыхе».
Вокруг мокро и холодно. Земля, которую он щупает руками, кажется какой-то странной, вроде густой мыльной пены в огромном корыте, из которого он тщетно пытается поднять голову. Но вот он не может поднять и ее — сверху упала черная крышка и закрыла подземный ход без начала и конца. Но теперь это уже не тюрьма в Сремской Митровице, дело происходит в Ужицкой республике, ее теснят немецко-четническо-недичевские полчища. Испанец предлагает перейти Дрину, Попурина его поддерживает; все командиры и комиссары согласны, кроме Затарича, и лишь Радован Вукович молчит и ждет, что скажет партия, — однажды он поспорил с партией и дал слово, что больше никогда не будет. А партия не хочет оставить Сербию без партии, а себя не может оставить без армии, а раз так, проход в Мачву и Посавину закрылся, — прощай осень, земля сверху и позади, винтовки бьют, немецкие танки завязают в грязи, земля же — не немецкие дивизии, как поначалу казалось, а гигантские капиталы Siemens und Halske — Schuckert и AEG, Круппа, Шнайдера, Армстронга и Standard Oil Co. которые без конца пожирают друг друга, и меняют свои названия, и концентрируются в огромной Kartell und Trust, в бронированное движущееся чудовище Drang nach Osten, под которым трещат кости.
Наконец остатки армии пробились к Дрине и ночью перешли в Боснию. Коммунисты уходят в подполье, чтобы перезимовать и до новой травы наладить связи, а для этого нужно время. Кому-нибудь нужно стрелять и отвлекать на себя внимание, лучше всего это делать тем, кто все равно долго не протянет, у кого дни и часы на исходе и километраж исчерпан. Ступай ты, Вуле Маркетич, наступил твой черед. Собери все, что есть, и топай. Тебе уже недолго осталось жить, ты уже стар — двадцать четыре, а это много, если принять во внимание, что давно уже гибнут те, кому нет и восемнадцати, и не только коммунисты, но и те, с другой стороны. Что такое? Не можешь встать? А ты потихоньку, не сразу, где это видно, чтобы раненый человек сразу вставал! Сначала встань на четвереньки, как встает ребенок, знакомясь с миром, который только и создан для того, чтобы хлопаться оземь. Вот так, видишь, можешь! Все можно, стоит только захотеть. Другим удается подняться только раз в жизни, да и то невпопад, а тебе судьба оказала особую честь: подняться дважды, трижды, а это уже четвертый, последний раз. Сейчас поверни винтовку, так, — главное, высмотреть цель и нажать на спусковой крючок, может, еще остался какой патрон…
Вуле выпрямляется, ослепший от боли, мокрый от крови, огромный и тяжелый, как обломок скалы. Он видит, как вздрагивает гора Белая, слушает человеческий гомон, и кажется ему, что он на гулянье. Болит рана, из-за нее болит и сердце. Какое-то странное гулянье, на него не пускают ни чужих, ни коммунистов. Веселье вот-вот начнется, и пока стреляют в цель. «Плохо стреляют, — думает Вуле, — стыдно им. Я стрелял бы лучше, — может, они потому меня и не пускают, знают, что я лучше…»
Он поднимает винтовку, стреляет и, покачнувшись от боли, которую вызвала отдача, делает шаг вперед, чтобы не упасть, потом другой, чтобы уйти от боли, и диву дается: «Ведь иду! Опять иду!..» Перед ним пригорок, а в отдалении пень срубленного дерева качается, как на воде. То пень, то смеющийся дед, то Радован Вукович, — значит, его не зарубили в Посавине, здесь сидит и смеется.
Шум нарастает. «Что это они, — думает он. — Хотят меня криком напугать? Нет, им хочется меня взять живым, как Затарича, и посадить в Баницу[49]
. Бросают веревки, свитые из крика, с петлями крика, — все опутано этими веревками. Не дамся!..»