Нынче случился роковой визит. Сижу утром – работаю. Вдруг слышу: шум, голоса.
– Лаура Ноевна, к вам тута цела делегация.
Действительно делегация во главе с Бякишевой Марией Семафоровной. Какие-то малознакомые женщины, но в их числе моя врач, такая всегда добрая и щедрая! На сей раз лицо у неё злое, а взгляд пришибленный. Впрочем, пришибленность в её взгляде мною подмечена давно. Как же я не догадалась раньше, что человек с таким взглядом не может быть моим даже и не осознанным союзником! Оказывается, по словам Бякишевой, «им поступил сигнал», что я, находясь на больничном, не болела, а разгуливала по всему посёлку, «не забывая завлекать чужих мужиков», что так они это дело не оставят, что больничные листы врач выписывала под нажимом, так как запугана моими связями в обкоме.
– Разве это – правда? – обращаюсь к врачихе. – Я вас «запугивала»?
– Дак все знают, – пробормотала врач.
– Вы мужу моему сказали про Голякова, инструктора в обкоме партии, будто называете его не по имени-отчеству, а просто Витей, – отвечает за неё Бякишева. – Но мы, наконец-то, выяснили: никто он вам, не сват и не брат. Он сам сказал по телефону, чтоб пристрожили вас тута маленько. Но мы увольняем вас как обманувшую государство.
– Подождите, Мария Семафоровна, пусть доктор сама скажет, каким это образом я у неё требовала больничный…
– Каждый раз я спрашивала: лучше вам? Вы говорите: «лучше», а о том, чтоб больничный закрыть – ни звука, а моё дело – маленькое, человек-то при начальстве, – затараторила врачиха, которая вообще-то фельдшер, но здесь нехватка медиков.
– Вот, распишитесь! – Бякишева подсунула какой-то «Акт проверки».
Я отказалась.
– Ах, ты ещё и не будешь расписываться! Ну, погоди, мы тебе ещё покажем. Сидит, чё-то кропает. Мы распроясним толком, чё ты тута кропаешь!
Они ушли с топотом, суровые. Еле успела за ними записать все «новые слова», обуял страх: первое, что сделала, кинулась к своим бумагам. Где же эта рецензия, в которой чёрным по белому сказано, что мною создано антисоветское произведение? С облегчением вспомнила, что отправила эту рецензию Грабихину, и он уже давно её получил, хранит в своей квартире в «сталинском» доме, похожем на крепость, или на даче под парник зарыл…
Прибежал встревоженный Володя Неугодников, побывавший у Бякишева, но тот слушать не хочет о моём дальнейшем пребывании на Шатунской земле. «Какая обманщица», – твердит он. Надо сказать, что и сам Володенька не очень-то одобряет моё поведение.
– Зачем тебе понадобилось продлять больничный? Ну, вышла бы на работу… Что дома делать: хозяйства никакого у тебя нет…
– Вот моё хозяйство, – обвела я рукой столик, заваленный папками для бумаг, книгами, выписками из этих книг, блокнотами и тетрадями.
– Учишься? Я тоже хотел в аспирантуру…
Почему-то, посмотрев в лицо этого человека, мне стало стыдно за своё любимое занятие. И, видя это лицо, ставшее знакомым, почти родным, с уже изученной немудрящей мимикой, поняла: оно далёкое-далёкое, и нет в лице этом ничего общего с Близостью. Это не близость. Это дальность. И таким же далёким оно было даже тогда, когда я видела его совсем близко. Захотелось нормального расстояния, такого, какого и заслуживает это лицо. Понеслась я в откровениях, которые ударяли холодом в это лицо, и оно всё отдалялось и отдалялось, пока не замерло на том расстоянии, на каком было в первую нашу встречу, когда, обознавшись, я приняла его за совсем другое лицо.
Рассказала, что и как пишу, что мои произведения не принимают в печать. Призналась, что у меня неприятности в Сверединске на уровне кагэбэ, что мои друзья сидят, я чудом избежала их участи. При этих словах лицо моего собеседника оказалось на необозримом от меня расстоянии. На недосягаемом. На таком, на каком оно не было даже в нашу самую первую встречу, когда я приняла Неугодникова за Сереброва-Гастролина. Но и тогда его лицо было будто отворённым для мира и для всех незнакомых людей, находившихся на перроне перед ждущим отправки поездом. Сейчас оно оказалось, будто по ту сторону баррикад.
– Спасибо, что ты так искренне, честно всё рассказала, – проговорил, распрямляясь так, точно на нём была форма с погонами. И я подумала, что ему бы пошёл френч, галифе, сапоги. – Я сделаю всё, чтоб тебя уволили без лишнего шума и по собственному желанию. Сейчас же пойду к Бякишеву. Ты не беспокойся, всё пройдёт гладко.
Когда я закрывала за ним калитку в воротах, он обронил:
– А жаль…
Он ушёл, я сожгла в печке все ненужные черновики и отослала все письма, и почувствовала себя легко-легко… И стало мне радостно оттого, что впереди у меня встреча с дочкой, с мамой и папой, да и с… Серебровым. Согласно женской логике вспомнила его слёзное письмо…
По огороду этим вечером особенно часто стучали поезда, они звали меня скорей уехать из Шатунского Шершне-Бекинского района… «Пу-у-уть», – привычно разнёсся голос составителя поездов надо всем посёлком и над лесом с тёмными непроглядными ёлками, откуда иногда приходит рысь в крайний дом, и откуда, возможно, выйдет вновь, рискуя жизнью, новый медведь-шатун…
Конечно, я обманщица. Мне удалось однажды обмануть наше бдительное государство, ну, а дальше меня обманывали другие, и протянутый хлеб оборачивался самыми настоящими булыжниками, вынутыми из-за напиханных ими пазух настоящих обманщиков… Не на этих хитрецах, к счастью, держится мир.