Он чуть перемолчал, потом, хрипловато хихикнув, произнес:
– И тут она неуклюже созналась, что беременна.
Пока Аспирант размышлял куда бы вставить этот кусок стихов и прозы в будущий роман Оракула, как тот сказал:
– А тем временем миф набирал силу.
Поскольку это было сказано фальцетом прошлого, голос настоящего спросил:
– Какой?
– Тот, что обозначил мистическую жизнь.
Хохот разломил паузу и снова пошли стихи:
А сказал кому-то, кого, скорее всего, видел перед собой:
– Моя душа – мой алтарь.
И тут же добавил:
– Поэзия и есть искупительный грех.
А затем начал о чем-то другом:
– Его душа обуглилась раньше, чем он ощутил, что находится в горниле недоступного. Хотя микроскопичность бытия делала его жизнь почти невыносимой. И он не мог позволить себе почти что ни одну вольность.
Он уставил глаза к потолку и, кажется, сказал самому небу:
– У славы, как у всякой праздничной трапезы, есть свои объедки. Вот они-то и представляют из себя зависть.
Он опустил глаза и сказал:
– Когда в полночь гасло электричество, то наступало время его лампового… несколько снисходительного света.
И в это время на самом деле погас свет.
И, всполошившись где-то в глубине коридора, разом две медсестры обменялись возгласами недоумения и одна из них закалила свечу.
А он сказал:
– Свеча дрожала в ее руке и сорила каплями воска как слезами.
И он горящим лицом, как в мелководье зарылся в свои иззябшие от ожидания обнять кого-то ладони.
И Оракул продемонстрировал как это случилось.
Но его мистику разрушил вновь вспыхнувший свет.
И Оракул сказал:
– Часто природа требует от нас больше, чем мы можем дать.
И затем уже комментировал что-то им виданное:
– Тут умирало все иносказательное и жизнь обжигала своей реальностью.
Он пожевал какое-то невыговоренное слово и произнес:
– Его стихи – это притча нашего времени.
И далее, видимо, заторопился поведать о той обстановке, которая вооружала чтение тех самых стихов:
– Стакан воды, как правило, непитой, присутствовал как важный атрибут, что лектора тут ждали.
Лектора?
А куда же девался поэт.
Оракул же сказал:
– Надо достойно пережить земное предназначение и приготовить себя для встречи с небом.
Он вздохнул и заключил:
– Научиться понимать любовь так же сложно, как неимоверно трудно переводить на вседоступный… незнакомый тебе язык.
И когда Аспирант кинулся это записать, как бы вдогон тому, что только было сказано, произнес:
– Усмехнитесь в глаза тому, кто скажет, что вы ему сколько-то понятны, поскольку вы непонятны даже самому себе.
И вдруг отдарился четверостишием:
Кажется, что-то потустороннее крылось в искусительных речах Оракула.
Неужели именно это представляет научный интерес для психиатрии?
А тем временем Оракул выдал, видимо, все же афоризм:
– Мелочная жизнь – вот главный памятник гордыне.
И – следом: