В зал замка Лоренцо Спадаро вползают наряду с приглашёнными гостями какие-то странные персонажи — тёмные Чёрные маски. Им всегда холодно (я грешным делом в „Орфографии“ позаимствовал у него эту деталь — сославшись, правда), они тянутся к огню, и огонь как будто становится тусклее. Их никто не звал. У них странные движения: они передвигаются, лепясь к стене, всё стараясь ближе к стенам, ползучие, как плющ, как растения. И они шепчутся всё время между собой, перешёптываются.
А потом нам становится ясно, что ярко освещённый зал — это ум герцога Лоренцо; Чёрные маски — это чёрные мысли; чердак — это подсознание, и в этом подсознании хранится мысль о том, что герцог Лоренцо ненастоящий, что он незаконнорождённый сын. А потом в замке возникает пожар, и в нём гибнут Чёрные маски, но гибнет и всё остальное — все мысли. Это безумие герцога Лоренцо. И потрясающая сцена, когда герцог Лоренцо стоит среди горящего замка и кричит: „Помните все, что у герцога Лоренцо нет в сердце зла!“ Ох, это страшно сделано! И вообще здорово, мрачно! Конечно, андреевская мрачность немножко умозрительна. Но, видите ли, это довольно утешительное чтение, потому что почитаешь, как всё ужасно, и подумаешь: нет, я с моим безумием и с моими проблемами всё-таки ещё ничего.
Судьба Андреева — это пример дикой неблагодарности русской литературы. Потому что когда у вас есть писатель такого класса, ему надо бы, наверное, прощать и дурной вкус, и перегибы — надо всё прощать за талант (или, во всяком случае, понимать, чем вызваны болезненные и уродливые крайности этой души). Но вот ведь, как ни странно, почему-то именно Леонид Андреев вызывал у русской критики — да даже и у читателя — невероятно стойкое предубеждение. Даже Лев Толстой, человек очень объективный, Андреева не полюбил. Он поставил ему пятёрку за первый знаменитый рассказ „Молчание“, но он в целом говорил всё время не то чтобы: „Он пугает, а мне не страшно“, — а он говорил: „Уж очень он милашничает“, — как пишет Софья Андреевна в дневнике, и Лев Николаевич с этим солидарен. Ему, видимо, как-то претит контраст между андреевской жовиальностью и его мрачностью.
Во-первых, нельзя ставить человеку в вину то, что он прячет свою кровавую рану. Во-вторых, Андреев ведь, собственно говоря, Толстому не нравится тем, что он покушается на толстовскую святая святых — на веру в человеческое здоровье изначальное (даже, может быть, в избыточное человеческое здоровье: в тщеславие, в аппетиты, в сексуальность и так далее). Мне кажется, что для Андреева человек по природе своей несчастлив, а для Толстого — счастлив. И мир толстовский полон благодати, праздничен. Но мировоззрение Андреева имеет право быть. И в русском XX веке должен быть кто-то, кто бы об этих крайностях напоминал. Я думаю, что Андреев — это одна уродливо развитая чеховская крайность. Андреев — это сплошная и бесконечная „Палата номер 5» и в каком-то смысле „Чёрный монах“.
Но двух вещей нельзя отнять у него. Во-первых, его колоссальной изобразительной силы. Он описывает всегда так, что видно. И в этом смысле именно Андреев — это автор, из которого выросла вся готическая, вся мрачная традиция русской литературы в XX веке. У него очень много прямых учеников. Самый прямой, на мой взгляд, — Людмила Петрушевская. Сенчин, кстати, много говорил о его влиянии. Я думаю, что и на Кафку он влиял. Кафка много читал русских в переводах.
Вторая вещь, которая в Андрееве невероятно притягательна, — он не боится признаваться в трагизме бытия. Как-то считалось это всегда признаком слабости, а Андреев не боится говорить о поражении человека, о кризисе человека — и в этом его глубокое уважение, глубокое сострадание к человеку. Может быть, какие-то его метафоры и неверны, и грубоваты (например, как в „Царе Голоде“), но одного нельзя отрицать: Андреевым движет высочайшая гордость за человека, который в этих трагических обстоятельствах — обречённый! — умудряется творить. И это гораздо убедительнее, чем горьковское: „Человек — это великолепно! Человек — это звучит гордо!“ Для Андреева „Человек — это звучит гордо“ именно потому, что человек всегда обречён на поражение, сломан, размазан.
„Жизнь Человека“ (потрясающая пьеса действительно) — это ведь о чём? О том, что всё вокруг Человека угнетает его, всё губит его: старухи, эти парки, перехихикиваются по углам, Некто в сером задувает свечу, воспоминания проносятся и душу растравляют, злорадство кругом — и всё кончается катастрофой. Нет у Человека спасения, а он среди всего этого поднимает свой голос. Это великая на самом деле гордость.
Понимаете, гордость растоптанного человека — это для XX века очень важная вещь. Вот Надежда Мандельштам, например: она могла бы, наверное, свои дневники, свои записки написать иначе, а она написала их именно как записки растоптанного человека — мы видим просто, как внутренности наматываются на колёса. Но она не побоялась быть растоптанной. И Андреев не побоялся.
У нас остаётся совсем мало времени сказать о Данииле Андрееве. Вот что, на мой взгляд, очень важно.