Я попробовал поговорить об этом с самим Ясом (еще бы; с кем же еще?), и — нет, нет, разумеется, нет у меня уверенности (потому что уверенности ни в чем нет, уверенности вообще быть не может), что это было именно в тот день и вечер, когда в очередной раз мы шли с ним в консерваторию, но ничто и никто, в конце концов, не мешает мне думать, что именно так это было, никто уже не может (потому что некому) проверить или оспорить меня, и потому я просто буду думать (думал я, лежа в Льеже рядом со спящей Жижи), что заговорил с Ясом о Петре Карловиче и о том, чего не хватает его уму, ему самому, когда мы в очередной раз шли с ним, Ясом, в консерваторию, и значит, вновь, в очередной раз, мимо Никитских ворот, и мимо огромного, кумачово-отечного портрета трех брадатых богов
(по Ясову выражению), который висел тогда на торце большого дома у этих Никитских ворот, в самом начале теперь тоже Никитского, тогда Суворовского бульвара (и мимо которого я проходил вместе с Ясом так часто, что эти трое, стекавшие по стене, сделались для меня чем-то вроде свидетелей наших с ним разговоров: если бы, думал я, лежа в Льеже рядом с заснувшей Жижи — и уже сам, наверное, засыпая, опять просыпаясь: если бы они еще висели там, они бы точнее вспомнили, что когда кто и кому говорил; но их там больше нет, и мне остается лишь полагаться на свою собственную память, свои собственные слабые силы); и мимо ТАССа с его чудовищными, похожими на телевизионные экраны окнами, и дальше, по тогда еще улице Герцена; и хотя я решительно не помню, какой был концерт в тот вечер (точно не Нетребки с Эйвазовым), ничто и никто не мешает мне думать, что мы шли в очередной раз слушать Пятнадцатую симфонию Шостаковича, которую он любил больше всех других симфоний Шостаковича и вообще больше всех других симфоний на свете, которую слушал и переслушивал бесконечно, бессчетно; и снова был снег, чавкавший под ногами, была толпа торопящихся с работы серых людей, такая в тот день густая, такая густо- и грубо-серая, что мы (ничто, никто не мешает мне думать, я думал) свернули в Леонтьевский или в Нелеонтьевский переулок, еще перед началом концерта поплутали по дворам и задворкам; и было (наверняка оно было) вечернее прозрачно-розовое небо над крышами; был (не могло не быть его) легкий, тоже словно прозрачный, снег на крышах и на карнизах (и каким же чудесным теперь кажется все это, в сравнении с европейской чернотой, льежской ночью). — Ты свихнулся? Петр Карлович — умнейший человек нашего времени, светоч науки. Не мог же он произнести это светоч, не усмехнувшись, не вельзевульствуя? Если он и смеялся, то смеялся над словом светоч, не над самим Петром Карловичем. О Петре Карловиче он отзывался почтительнейше, не вельзевульствуя нисколько (нисколечки), без тени мефистофельской усмешки в черных глазах. — Мы все никто рядом с ним. Даже (показалось мне) он погрустнел. — Мы все с ним рядом никто и ничто. Однако я не сдавался. — В смысле учености, может быть. Но, Яков Семенович, разве ум это не что- то другое? — Кто знает, что такое ум? — спросил он, глядя на меня сбоку лучившимися умом глазами. Я сказал (сам, помнится, неожиданно набредши на эту мысль; продолжаю думать, что по пути в консерваторию, на очередное — какое? — исполнение Пятнадцатой Шостаковича), что ум — это больше, чем ум, что для настоящего ума нужно еще что-то, помимо ума, или еще что- то, превосходящее ум. — Что же это, по-твоему?.. Я не знал, конечно, и до сих пор не знаю, что это, но я это чувствовал и продолжал чувствовать в Ясе, и теперь, вспоминая его, чувствую это даже, пожалуй, отчетливей и острее, чем чувствовал, пока он жил на земле. — Может быть, это сразу много вещей, и одно, и другое, и третье, и вон то, и вот это? Может быть, среди прочих вещей, это (сказал или не сказал я?) дистанция?.. Я этого в тот предконцертный вечер ему, наверное, не сказал, но я об этом думал, на него глядючи, это точно. Ум — это дистанция, думал я (снова и снова, на него глядючи, в разные годы). Теперь я думаю, что он это и сам понимал, ценил это в себе — а иногда, может быть, не только этого не ценил, но, наоборот, огорчался, и сожалел, и завидовал другим людям, совпадавшим с собою.