Почти все сексуальные встречи, какие он запечатлел, — сотни или даже больше — свидетельствуют о неимоверной нежности к телам и желаниям других людей, к их странности, к тому, чем они хотят заниматься. По-настоящему враждебно он пишет, когда речь заходит о насилии или жестокости.
Выбирай я какой-то один абзац, я бы взяла вот этот, из «Близко к ножам», — об одном знакомстве на причале:
Любя его, я видел, как мужчины уговаривают друг друга сложить оружие. Любя его, я видел рабочих из маленького городка, что творят раскопы, на заполнение которых другие мужчины положат жизнь. Любя его, я видел подвижные пленки каменных зданий; я видел руку в тюрьме, что загребает снег с подоконника внутрь. Любя его, я видел, как возводят громадные дома, что вскоре сползут в ждущие их беспокойные моря. Я видел, как он освобождает меня от безмолвия внутренней жизни.
Мне дорого это высказывание, особенно — последняя строка.
5. Царства несбыточного
Странное это дело — субарендное жилье, среди чьих-то чужих вещей, в доме, который создал кто-то другой и давно уже съехал. Моя кровать стояла на подиуме, три ступеньки вверх, до того крутые, что спускаться приходилось по-моряцки, задом. Имелось и заколоченное окно, на задах, оно вело в воздуховод, по которому время от времени приносило музыку и разговоры. Бестолковое обиталище, из тех, что описаны в «Отребье» — зачаровывающей летописи Старого Нью-Йорка Люка Сантe[96]
. Люди в этих комнатах появлялись и исчезали многие годы, оставляя за собой баночки с бальзамом для губ или тюбики крема для рук. Кухонные шкафы полнились распечатанными коробками мюсли и йогического чая в пакетиках; месяцами никто не поливал цветы, не стирал пыль с полок.Днем я встречала в этом здании мало кого, зато по вечерам слышала, как открываются и закрываются двери, как люди ходят в нескольких футах от моей кровати. Человек, живший в соседней квартире, был диджеем, и в непредсказуемые часы дня и ночи сквозь стены проникали басы, гудели у меня в груди. В два-три часа ночи по батареям с грохотом вздымалось тепло, а перед рассветом меня иногда будила сирена автолестницы, выезжавшей из пожарной части на Восточной Второй улице, — в их команде 9/11 погибло шесть человек.
Все казалось проницаемым, заиленным, словно незапертая комната — или периодически затопляемый морем грот. Я спала прерывисто, часто вставала проверить почту, а затем валялась бесцельно на диване, смотрела, как небо над пожарным выходом делается из черного чернильно-синим, на углу — банк «Чейз». В паре дверей от меня обитала ясновидящая, и солнечными вечерами она садилась в окне у себя в комнате рядом с муляжом черепа, иногда постукивая по стеклу и призывая меня к себе, независимо от того, насколько яростно я мотала головой. Никаких дурных вестей, никаких откровений о будущем, вот уж спасибо. Я не желала знать, кого встречу или не встречу, что меня ждет впереди.
Постепенно становилось все понятнее, как люди в конце концов исчезают в больших городах, на глазах у всех, прячутся у себя в квартирах — по болезни или с горя, от душевного недуга или от стойкого невыносимого груза печали и застенчивости, от незнания, как втянуть себя обратно в мир. Я вкусила этого будь здоров, но каково это — жить всю свою жизнь таким манером, в слепом пятне бытия других, их шумной близости?
Вот о ком можно сказать, что человек обитал и творил в таком месте: Генри Дарджер, чикагский уборщик, посмертно достигший славы как один из известнейших на весь мир художников-аутсайдеров — так именуют людей, не отягощенных образованием в сфере искусства или его истории, которые работают на периферии общества.
Родившись в трущобах Чикаго в 1892 году, Дарджер уж точно существовал на периферии. Его мать умерла от родильной горячки, когда ему было четыре, через несколько дней после рождения его сестры, которую тут же удочерили. Отец — инвалид, и в восемь лет Дарджера выслали из дома, сначала в католический приют для мальчиков, а затем в Иллинойский приют для слабоумных детей, где ему сообщили ужасную новость, что его отец скончался. Удрав оттуда в семнадцать, он нашел работу в католических больницах города, где обрел смутное прибежище и провел почти шестьдесят лет, скатывая бинты и подметая полы.