Между тем многие послушники считали это излюбленным развлечением – при их пресной жизни, в которой не было ни любви, ни игрищ, ни книг, одни находили удовольствие в том, чтобы смотреть на чужые страдания, раскрыв рот, другим же, напротив, нравилось испытывать боль. Лешек слушал их разговоры с ужасом и отвращением: он никогда не сталкивался с похотью, в том виде, в котором нашел ее в монастыре. Лытка не обращал внимания на скабрезности, пропуская их мимо ушей, а когда Лешек спросил, почему он, такой чистый и верующий, позволяет товарищам такие высказывания, тот коротко ответил:
– Я молюсь за спасение их душ.
– Лытка, это же грех! – улыбнулся Лешек.
– Конечно, они грешат в помыслах. Но они, по крайней мере, не любодействуют, а это немало. С помыслами бороться гораздо трудней. Когда-нибудь они смогут и это.
– Ага, они регулярно в этом друг другу помогают, – пробормотал Лешек.
– В чем?
– Бороться с помыслами. Вместо того, чтобы думать о своих грехах, постоянно докладывают кому следует о чужих.
– Это тоже полезно, – пожал плечами Лытка, – если от греха не спасает стремление к вечной жизни и страх перед адовыми муками, можно уберечь человека от греха страхом наказания.
– Знаешь, я не ребенок, я свободный человек, и мне совсем не хочется, чтобы кто-то таким способом удерживал меня от грехов.
– Лешек, то что ты говоришь – это грех гордыни.
– Да. И через несколько минут меня станут от него спасать. Как и всех присутствующих, – он отвернулся и стиснул зубы.
Послушники крестились, ложась на скамью, вопили под розгами, обманывая монахов, чтобы те хлестали не так сильно, посмеивались друг над другом – они не видели в этом ничего дурного, не чувствовали унижения.
Гордость надо хранить всегда, и когда на это не осталось сил... Лешек кусал губы и скрежетал зубами, но розги оказались сильней его – поднимаясь со скамьи, он еле сдерживал слезы и с ужасом думал о следующей пятнице. Чужие взгляды, любопытные и похотливые, сводили его с ума. Лытка помог ему надеть подрясник, и отвел в сторону.
– Ну что? Все не так страшно? – спросил он, улыбаясь.
Лешек ничего не ответил. Злость и обида, и бессилие, и страх... От безысходности он ударил кулаком в стену, но только отбил руку, что не прибавило ему ни уверенности в себе, ни оптимизма.
– Лешек, ну что ты? – Лытка посмотрел на него, как на неразумного ребенка – он все время смотрел на него, как на неразумного ребенка.
– Ничего. Все в порядке! Действительно, все не так страшно, – со злостью выплюнул Лешек, – Лытка, я мерзок сам себе!
– Да пойми ты, так и надо! Мы должны чувствовать свою ничтожность, каждую минуту должны чувствовать, как мы низки, чтобы благодарить Бога за любовь к нам. В своей гордыни мы забываем, как бренно наше тело, как мы зависим от него, а Бог – он знает об этом, но все равно любит нас! Неужели ты не благодарен ему за это?
– Нет, – бросил Лешек.
– Ты поймешь, ты рано или поздно поймешь...
– Надеюсь, что не пойму.
Лешек никогда бы не признался никому, что к его страху перед Дамианом добавился страх перед наказанием. И теперь, говоря с Лыткой, он всегда осматривался по сторонам – нет ли рядом того, кто побежит докладывать о его греховных речах иеромонахам.
Как-то вечером, когда Лытка пошел помолиться перед образом, в церковь, к Лешеку подсел послушник Илларион, из певчих. Ему было лет двадцать, ростом он не вышел, телосложение имел хлипкое и мучился угрями на лице и груди, которые время от времени становились гноящимися чирьями. Лешек смотрел на его лицо, и понимал, что брезгливость, наверное, не то чувство, которое следовало бы испытывать: в этих отвратительных условиях, не умываясь неделями... Что еще можно ожидать? Он непроизвольно составил в голове рецепт для настоя, который бы излечил несчастного за пару недель, и с горечью подумал, что тут никто не позволит ему собирать травы, даже летом. Илларион сел на Лыткину кровать и шепотом, чтобы никто его не услышал, спросил:
– Послушай, ты жил в миру... А женщин ты часто видел?
– Каждый день, – ответил Лешек, – я жил со старушкой, которая заботилась обо мне, вела дом, и...
– Нет, я про молодых женщин.
– Ну конечно видел, – отмахнулся Лешек.
– И... какие они... расскажи, а?
Щеки послушника горели, он опускал глаза, и прятал в редких усах странную, глупую улыбку.
Лешеку почему-то стало противно, и в то же время жалко его. Он вспомнил, как удивлялся при виде большого количества женщин на торге, как женщины восхищали его – ведь он не утратил этой способности и через много лет.
– Послушай, может тебе стоит поселиться в какой-нибудь деревне, жениться, завести детей? – спросил он послушника.
– Не-а, – ответил тот, – там же работать придется, а здесь что? Сыт, одет, обут, молись да пой на службах. Может, меня в монахи постригут.
– Тогда, пожалуй, тебе про женщин слушать и не стоит, – хмыкнул Лешек.
– Ну пожалуйста, расскажи, а? Любопытно же...