Читаем Одиссея полностью

В первую войдут такие славянизмы (“брег, град, злато, младой”), которые даже современным читателем воспринимаются совершенно спокойно как один из возможных лексических вариантов, не нарушающий стилистического единообразия текста. Во вторую — те, которые и во времена Жуковского осознавались как заведомый архаизм (“пажить, паства, сонм, стезя, брашно, тризна, лики, вонми, купно, паче, понеже”) и, соответственно, напоминали читателю, что речь идет о “делах давно минувших дней”. Употребление такого рода славянизмов в сочетании с названными выше грамматическими явлениями можно с известной долей условности сравнить с наличием в “искусственном языке” гомеровского эпоса достаточного количества морфологических дублетов и архаизмов, хотя сам Жуковский, не знавший греческого, едва ли об этом догадывался. Предлагаемое нами сравнение можно подкрепить также примерами обиходной речи, очень выразительно переданной в переводе. От Лаэрта остались “кожа да кости” (16. 145); “...чтоб не было хуже тебе и Египта и Кипра” (17. 448); женихи, “всплеснувши руками, все помирали от смеху” (18. 99 сл.) — везде перевод отвечает словоупотреблению оригинала.

Не лишено интереса, что отмеченные выше приемы Жуковского-переводчика характеризуют не одну только “Одиссею”. И родительный падеж на -ыя, и усеченные причастия, и славянизмы лексические мы встретим в его переводах с новых языков, где оригинал не дает для них, как правило, никакого повода. Так, в переводе из Попа: “Сердце мирныя весталки”, “О лики хладные, слезами орошенны!”. Из Томсона: “Слиянные в хвалу, слиянны в обожанье...”, “витязь, почто”. Из Шиллера: “Алчет небесныя пищи”, “Сводом лавров осененна”, “рамена, скудель, тризна, втуне”. Из Байрона: “Глухой тюремныя стены”, “вихорь, вотще, пря”. Из Уланда: “При свете полныя луны”, “булат, власяница, внемля”. Тут Жуковский делает свои переводы скорее фактом русской поэзии, чем русского искусства перевода. В “Одиссее”, однако, его собственные художественные средства до известного предела оказались родственны стилю оригинала, что и обеспечило его “Одиссее” такое значение в приобщении русской читающей публики к миру античности. Но — повторим — до известного предела!

4

Если бы Жуковский, сопрягая две стилистические стихии — архаизацию и просторечие, остановился в выборе лексических средств на уровне приведенных выше примеров, можно было бы считать, что ему удалось соблюсти то равновесие между возвышенным и обыденным, которое характерно для Гомера. К сожалению, он пошел несколько дальше. Если славянизмы двух первых групп не вызывали других ассоциаций, кроме чисто стилистических, то третья группа славянизмов переносила читателя не просто в старину, а именно в русскую былинно-сказочную (“спальник, крайчий, палаты, постав, вено, горница, браный стол, пуховая постель”, “переходы палат и дворы и притворы”) и они, естественно, несовместимы с картиной гомеровского общества, как несовместимы с ней и некоторые реалии из патриархального русского быта: “сан” (1. 274; 2. 197 и т.д.); “вельможи” (7. 189), которые садятся “по чину” (7. 98; 9. 8; ср. 15. 134), как это положено по закону местничества; слуги, которые “докладывают”, что постель готова (7. 341), или “доносят” господину на неверных служанок, пока госпожа “почивает” (22. 429-431). На пиру сдвигают столы (1. 109), а один из женихов занимает свое место на краю стола (21. 145), в то время как из оригинала ясно, что перед каждым пирующим ставился отдельный стол. Женщины у Жуковского сидят за ткацким станком (5. 62; 7. 105; 10. 222; см. также примеч. к 4. 136), в то время как в оригинале они ходят вдоль него. Лесха превращается в шинок (см. 18. 329 и примеч.). Между тем, эта часть словаря Жуковского не является невольной стилистической аберрацией: он и в самом деле видел своих героев среди патриархального быта, где правит строгий, но добрый царь-батюшка, которому прислуживает быстрая на исполнение его приказов “дворня”. Вот уж воистину Одиссей и Телемак, Пенелопа и Елена попали в мир, “для которого не предназначались” (см. примеч. 7)! Отсюда — значительно преувеличенное против оригинала употребление слова “царь” и производных от него.

Конечно, и Одиссей, и Менелай, и Алкиной — цари, и принадлежащий им дом — царский дом. Свойства царя обсуждаются не один раз (2. 230-234; 4. 689-692; 19. 109-114), высокая порода и впечатляющая внешность связываются с царским происхождением (4. 63; 17. 416; 20. 194; 24. 253), и все же, как мы помним, применительно к названным выше персонажам понятия “царь” и “царствовать” употребляются вообще скупо: 21 раз об Одиссее, 10 — об Алкиное, 5 — о Менелае.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные памятники

Похожие книги