Беседы с Иваном Ивановичем о современной нашей словесности и о многих других вызывающих на размышление предметах
{277}Едва я дал слово редактору «Сына отечества» принять на себя обязанность извещать многочисленных читателей его журнала о современных явлениях нашей словесности и (наипаче) нашей журналистики, плодящейся и множащейся у нас не по годам и месяцам, а по дням и по часам, — едва я дал такое слово, как уже почувствовал и страх, и нечто похожее на раскаяние и угрызения совести. Есть ли возможность, — подумал я невольно, — в сжатых, но между тем в возможно полных очерках, — еженедельно и непременно к сроку, — непременно к середе, роковой середе («не позже середы» — гласило редакторское распоряжение), — представлять все разнообразное движение разнообразной нашей письменности?.. Потому что, во всяком случае, приходилось литературу принять в широком смысле, в смысле письменности, — иначе грозила опасность попасть в другое, тоже крайне неприятное положение. Попробуй-ка посмотреть на литературу, как на искусство, — за недостатком материалов в два, в три месяца раз напишешь статью. Статья выйдет, пожалуй, и широковещательная, пожалуй, и серьезная, да читатели не будут довольны и, надо сказать правду, — по всей справедливости не будут довольны. Они хотят отчета о современном движении умственном и нравственном, а я их буду угощать только тем, что мне лично нравится, меня лично занимает или шевелит, во мне пробуждает умственную и душевную работу.
В крайне колеблющемся, гамлетическом состоянии духа пришел я к приятелю моему, Ивану Ивановичу.
Но ведь никто не обязан знать: кто такой Иван Иванович?.. Положим, что с его любезною мне личностью уже знакомил я читателя… но увы! читателей другого журнала
{278}, но увы! так давно… в начале прошлого года: а бытие рассказа, почиющего в журнале, — если рассказ не выдается резко из ряда других, — похоже на бытие шекспировских сильфов «Сна в летнюю ночь», для которых треть минуты служит единицею измерения времени… но еще более увы! рассказ был только началом без продолжения; стало быть, — и та небольшая доля силы, которая была в нем, — если только была, — парализована.А между тем мне необходимо познакомить читателей с моим Иваном Ивановичем. Он разрешил — как разрешал часто и прежде — все мои недоумения, разрешил, сам о том не думая, разрешил не мудрыми советами, а просто собственною своею особою…
Приходится прибегнуть к простейшему средству показать читателям Ивана Ивановича только с тех сторон, которые нужны для начатого мною дела.
Иван Иванович — мой старый знакомец, знакомец с детских лет. Мы чуть что не родились вместе — а росли так уж истинно вместе. Мы с ним и потом, выйдя из отроческих лет, живали полосами — и довольно частыми полосами — общею жизнию. Временами — и довольно надолго — я терял его из виду: случалось мне даже думать, что я навсегда потерял его из виду, — и вдруг он совершенно неожиданно возник передо мною, вечно тот же, вечный и последний романтик…
В 1858 году, в октябре месяце, я расстался с ним в Берлине
{279}, где встретил его точно так же неожиданно, как и всегда… Возвращаясь в любезное отечество, я покидал его там в положении, весьма похожем на положение тургеневского Рудина в эпилоге этой повести, — в положении, которому помочь никак не мог, к крайнему моему прискорбию: покидал больного, желчного, хандрящего, витающего по земле, — да еще вдобавок по чужой земле, да еще, кроме того, по немецкой земле, без средств и без дели, и в январе 1859 года опять увидал его в Петербурге… живого, здорового и по-старому —Не стану описывать вам — даже и вкратце — похождений Ивана Иваныча в Петербурге. Вся жизнь этого странного господина сплетена из романтических историй: на ловца ли зверь бежит, сам ли он создает вокруг себя эти истории, но только это не так… До этой чисто жизненной стороны его личности читателям в настоящую минуту нет, впрочем, никакого дела, ибо она к предмету не относится.
Я люблю Ивана Ивановича в особенности за самостоятельность его ума, за ту полную самостоятельность, которой я не встречал ни в ком, кроме его, изо всех моих знакомых.