Сам он здесь оставаться не собирался. Сказал, что вернется, и ушел. Ноги, не спрашивая, не отвечая, несли его дальше и дальше. Шел уже сам, не озираясь по сторонам. Его взяли за бродяжничество, и до самой войны он больше мира не видел. Звучит странновато, но так было. А потом его призвали в армию, и он скоро, уже в сентябре, попал в плен по дури командиров, не знающих, где фланг, где тыл, где право, где лево. Приобретенное свойство убегать помогло. Бежал из плена, попал к партизанам. И тут случилось то, чего по законам больших чисел случиться не могло, а по закону тонких материй, справедливости ли, возмездия или чего еще, может, даже судьбы — происходит. Как чудо. Или как полное безобразие.
Верховодил в отряде некий Луганский. Узнал он его враз. Тогда на молоденькой лошади гарцевал пацан и очень сильно гикал. И чем сильнее полыхал их дом, тем громче он гикал, собственным криком приподнимая себя с седла. Этот голос с визгинкой звучал и в отряде. На него он в конце концов и вышел, когда бежал из плена. Брел, брел, и на́ тебе — гик. «Надо же такому быть, — сказал он себе. — Я этот голос слышал». У бежавших из плена документов не бывает. Он назвал себя Крюковым, по фамилии тети Вали. А местом рождения назвал Луганск. Так он стебался перед начальником, мол, ты Луганский и я Луганский.
— Учти! Луганские в плен не попадают, — сказал командир. — Ты у меня всегда будешь в глазу, помни!
Откуда ему было знать, что он сам уже был в глазу у молодого парня. Луганский же хлестнул кнутом по сапогу и гикнул:
— Ты, беглый, мне отряд не позорь. Это для меня святое, коммунистическое.
Теперь они были рядом — сын того старика, который, как рассказал ему отец, всю жизнь подглядывал за бабушкой, а придя домой, лупил нещадно свою старую некрасивую жену, и он, отпрыск той бабушки. Ему тогда было восемь лет, но стало стыдно от этой истории и неловко за бабушку. Он даже был рад, что бабушка далеко, иначе он совсем бы сгорел от стыда.
И вот он — рядом, сын того, кто убил его мать, отца, брата, сестру и няню Марусю. Луганский сам же начал рассказывать, как он, еще мальчишка, и его батя уничтожали кулаков и жгли их каленым железом. В честь его отца стоит теперь колхоз имени Луганского, туда приезжала с концертом артистка из Москвы, она отцу низко поклонилась за народное счастье.
И тут он сразу переходил на немцев, которым в их дохлой Германии завидно, как расцветает Россия, и он убьет всякого, для которого дело Ленина — Сталина не главное в жизни: «Если ты такой идиот и не понимаешь сути, то зачем тебе жить?» И он щелкал налыгачем, как тогда, в двадцать девятом, его отец, в ноздрях же приблудившегося парня стоял запах гари, а в ушах — крик его горящих родных.
Он зарезал его ночью и спокойно пошел спать в свою землянку. На него никто не подумал. Кругом кишмя кишело немцами. Отряд, увидев убитого, слепо пополз в неизвестном направлении и, к счастью, попал к своим. И сразу принял бой.
Он был сноровист, меток. Но за ним был плен, и он уже хорошо знал ударную силу советских слов: «кулак», «белогвардеец», теперь вот — «плен». Потом таких слов стало не счесть. И при очередной проверке его отправили в штрафбат.
Три раза был ранен, один раз почти убит, но выжил же… Был демобилизован и с той случайной фамилией Крюков объявился в своих краях. На месте их дома стоял Дом культуры, а вокруг цвел и пах колхоз им. Василия Луганского.
Как все вспомнилось!
…Они уже живут во флигеле. Большой дом он не помнит. Знает, что отец сам отдал его новой власти, а землю — так он считал справедливым — крестьянам. В большом дому в его детстве живут беспризорники, и беременная мать носит им еду в тяжелых кастрюлях.
Нет-нет да и приезжает дед Василий. Важный, весь в коже.
— Тебе это зачтется, — говорит он отцу, а смотрит на мать. — Хочешь жить в городе? — Это он ей.
Отвечает отец, что-то вроде «мы останемся на земле». И произносит бабусино слово — «крестьянничать».
Василия как шилом торкнуло. Заорал, как покусанный собакой:
— Крестьянничать, крестьянничать! Ненавижу это слово. Где революция скажет, там и будешь работать. Она знает, где…
Так и уехал с белой пеной на губах.
Ну а потом начался мор.
Варили большой котел супу, себе и беспризорникам. Отец умел припрятывать продукты. Впрочем, когда приходили их забирать, то искали не очень, знали, что родственники Луганского. Тот приезжал сам.
— Из чего суп? — спрашивал. — Пшенки давно ни у кого нет. Слышал, кормишь бродячих детей? Не знаю, хорошо это или плохо. Они неизвестный элемент. Могут оказаться врагами. Ты темный для меня человек, Данила. Свою правду тешишь, а своей правды нет. Есть одна, наша, революционная. Примкнешь — я первый за тебя руку подниму. А самого по себе я тебя не уважаю. Да живи, пока я добрый…
И еще, вспоминается, он всегда смотрел на маму. Чудной у него был взгляд, горячеглазый, так бы можно сказать.