А он ведь не просто не забыл, у него какие-никакие документы были именно на фамилию женщины — Крюков. Фамилия Луганский лежала где-то глубоко — на дне души ли, сердца, печенки. Она внутри заквасилась его кровью, она временами вздрагивала, чтоб он знал — существует. Зачем? Потому что своя, истинная. От мамы и папы. От дедушки и бабушки. А та, что от женщины, которая взяла Олю, она как нарисованный рубль. Он знает, что это такое. Они рисовали в детдоме рубли, чтобы покупать у полуслепой старушки семечки. Без Оли получалось, что вся его жизнь только для этого и существовала — для семечек, милиции, командиров, вертухаев, сокамерников и прочего абсолютно чужого люда. И только в одном месте он истинный — где они с Олей. А она — на тебе! — «У меня нет брата».
— Мать позови! — сказал он строго, а на самом деле чуть не плача.
— Мама давно умерла. Я позову мужа.
Но тот уже стоял за ней, великан-мужик, который мог смять его одним касанием руки.
— Где мы можем поговорить?
Великан подумал и кивнул на ничейную лавочку, что стояла у самой дороги на кладбище. «Тут они останавливаются передохнуть, — подумал он о тех, кто несет гробы. — Тут не разговаривают, тут вытирают кто слезы, кто пот».
Он рассказал все подробно. Об огне. О том, как вытаскивал Олю. Как сжигал ей кудри. Как они бежали. Как увидели кладбище.
— Я как увидел его, подумал, что тут надо устроить передышку. Было уже нехорошо и мне, и ей, тело требовало остановиться.
Он подробно описал женщину, которая сразу признала в Оле умершую дочь и которой он оставил девочку на время, а получилось — навсегда. После войны он все время попадался в лапы власти.
Великан ответил сразу:
— Я верю тебе, мужик. В России возможно все и даже больше. Но теперь Оля не только твоя сестра, но и моя жена. И что? Я отдам ее тебе, такому обтерханному? Небось, из тюрьмы?
— Из нее, — ответил он. — Но у меня на Урале есть место, где дом и настоящие люди. Они мне дали деньги на дорогу. Там найдется и тебе работа.
— Работа у меня и здесь есть. И дом есть. Я что, подорванный, чтоб срываться с места, тем более сейчас, когда она в положении? Правду ей скажи, правду надо знать всегда, но с места ее не дергай. Все равно не дам. У тебя есть какой-нибудь документ?
Он дал ему паспорт на имя Никифора Крюкова. «Взял, — сказал, — эту фамилию не как первую попавшуюся, а как ту, которая будет у Оли. Я Крюков, она Крюкова».
— Документ твой как раз сбивает с толку. История одна, фамилия другая. Спрячь ксиву и ей не показывай. Из тюрьмы, мол, и нет документов. А все остальное разрешаю рассказать. Я и сам не барин.
И он рассказал все Оле. Странные бывают вещи. Оля вдруг вспомнила женщину, которая варила варенье в саду и присаживалась в плетеное кресло. Ее названная мама не так варила. Она это делала на кухне и открывала все окна в доме, потому что было жарко. А в окна влетали мухи. Мама смеялась: «Варенье вишневое с мухами». Бывало, на самом деле попадались.
— А возле той женщины, — сказала Оля медленно, смущаясь и теряясь, — стояла девушка, и она газеткой обмахивала таз. Я думала, это такой сон.
— Все точно! — сказал он. — Это была твоя старшая сестра Анюта. А варенье тогда варили из патоки. Мама волновалась, что будет плохой вкус. Последний день ее жизни. — И он заплакал. Они молчали, и в этом замирании она вдруг вспомнила, что ей жгли локоны, и она очень плакала. И еще она вспомнила, как лежала на каких-то досках и кто-то прижимал ее голову к ним, и ей в щеку впилась большая заноза. «Смотри, вот точка, след от нее».
— Я прижимал, и я вытащил занозу, а на остановке нашел подорожник и приложил его. Боялся, чтоб не нарвало.
Великан поставил на стол поллитру, и они ее выпили. Оля покачала головой — «нет», и он опять вспомнил маму, она так же беззвучно отвечала: нет. Слезы снова потекли без предупреждения, какие-то неправильные слезы, они текли и саднили, как саднит кислота. И он, глядя на молодых, сказал сквозь слезы:
— Кислотный у меня дождь, вредный.
— Да ладно тебе, Никифор. — И это было в первый раз, когда здесь прозвучало его имя. И сразу стало легче, и он попросил, чтобы ему написали их точный адрес и фамилию великана, а он оставит свой, и упаси боже им потеряться снова.
И они выпили за это, сцепив руки.
Татьяна все мечтала поехать в Луганск. До этого они с матерью снова были у бабушки.
— Ты помнишь коллективизацию? — спросила Татьяна.
— Мы городские, — важно ответила бабушка. — Твой прадедушка был счетоводом на фабрике. Или не счетоводом? Я забыла. Были какие-то люди из деревни… Ой! Вспомнила! За мной ухаживал один. У него была беременная жена, и он… понимаешь? Имел на меня виды… в определенном смысле…
— А в каком это было городе?
— Не помню. Помню, что мы оттуда в Луганск ездили через Лисичанск, а в Артемовск через Рубежное. На лошадях, конечно, а потом и по железной дороге, когда лошадей не стало. А в Попасной у нас жила бабушкина сестра. Но к ней был большой крюк, через Славянск. Какие там были курорты! Артисты приезжали. Пантофель-Нечецкая…
— Значит, коллективизацию ты не помнишь и Луганск не знаешь.