Грабовский сам это понял — что лучше погибнуть в борьбе, — когда его задержали возле гетто, откуда он выходил с пакетом от Мордки. «Простите, — поправляется пан Генрик, — от Мордехая, как-никак звание и функции заслуживают уважения». Да, когда его поставили к стене и дуло было перед ним… примерно вот так, на высоте той вазы в серванте, он подумал: «Укусить, что ли, этого шваба или выцарапать ему глаза…» (К счастью, среди немцев был «синий»[27]
, Вислоцкий, которому Грабовский сказал: «Хорошо, пан Вислоцкий, делайте свое дело, но знайте: я не один, как бы у вас потом не вышло неприятностей…» — и Вислоцкий мгновенно все понял, и Грабовского отпустили.)Мордку Анелевича Грабовский знал давно, еще с довоенных времен. «Это ж наш парень, с Повислья. Мы были в одной компании; если требовалось кому-нибудь рожу набить или посчитаться с ребятами с Воли или Верхнего Мокотова, всегда ходили вместе».
Что мать Анелевича, что мать Грабовского — одинаково бедствовали, одна торговала рыбой, другая — хлебом, и хорошо, если за день удавалось продать десять буханок, сорок булочек да пару пучков петрушки.
Еще тогда, на Повислье, видно было, что Мордка умеет драться, поэтому Грабовский нисколько не удивился, встретив его в гетто уже как Мордехая, — наоборот, ему это показалось совершенно естественным. Кому ж еще быть вожаком, как не их человеку, пацану с Повислья. (Мордехай попросил его тогда передать ребятам в Вильно: пусть собирают деньги, оружие и здоровых, решительных молодых парней.)
Грабовский был до войны харцером[28]
, его товарищей из старшей группы расстреляли в Пальмирах[29], пятьдесят человек, всех до единого, а он остался жив и теперь получил от своего харцерского руководства приказ ехать в Вильно и подымать евреев на борьбу.В Колонии Виленской[30]
Грабовский познакомился с Юреком Вильнером. Там был монастырь доминиканок, настоятельница прятала у себя нескольких евреев. (Я сказала своим монахиням: помните, Христос говорил: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих». И они меня поняли…)Юрек Вильнер был любимцем настоятельницы — голубоглазый блондин, он напоминал ей угнанного в неволю брата. Они часто беседовали — она ему говорила о Боге, он ей — о Марксе, и, уезжая в Варшаву, в гетто, откуда ему не суждено было вернуться, Юрек оставил ей самое дорогое, что имел: тетрадь со стихами. Он записывал туда все самое любимое и самое, как ему казалось, важное. Тетрадь в коричневой клеенчатой обложке, с пожелтевшими страницами, исписанными рукой Юрека (это она придумала ему польское имя), настоятельница сохранила до сегодняшнего дня. «Много чего испытала эта книжка. Налет гестаповцев, лагерь, тюрьму — мне бы хотелось перед смертью отдать ее в достойные руки».
Итак, Грабовский познакомился с Юреком в Колонии, и, когда Юрек приехал в Варшаву, он поселился у Грабовского на улице Подхорунжих. Все евреи из Вильно, приезжая в Варшаву, поначалу останавливались у Грабовского, и он первым делом отправлялся с ними на базар, чтобы купить более-менее подходящую одежду. Тогда были в моде лыжные шапочки с маленьким козырьком, но они не годились — каким-то странным образом подчеркивали носы, — и поэтому Грабовский говорил: «Кепки — пожалуйста, шляпы — пожалуйста, но эти лыжные — ни в коем случае!» И еще учил их, как себя вести, даже походку исправлял, чтоб ходили «без еврейскою акцента».
Грабовский тогда сделал любопытное наблюдение: чем больше человек боялся, тем некрасивее становился — черты его как-то неприятно искажались. А вот те, что не боялись — например, Вильнер, Анелевич, — были по-настоящему красивые ребята, и выражение лица у них сразу менялось.