Я крепко запомнил момент, когда сидел на чемоданах - осталось их всего два - в маленькой станционной комнатушке, в Алейске, а сестра подошла к окошечку кассы брать билет. Мы на всякий случай простились - все-таки была война, могли тут же забрать и отправить куда надо: пропуск явно подделан, а ехали мы на запад. "Очень яркая лампа", - шепнула сестра и пошла к окошечку, тасуя документы: сначала пропуск мой - настоящий, потом свой поддельный; или лучше - сначала свой, потом мой...
Была глубокая ночь, и замороченная за день кассирша дала билеты сразу, особенно не вглядываясь в верочкино чистописание. Мы сели в поезд до Новосибирска, он был пустым, и съели все, что припасли на дорогу: так было уговорено - ничего не есть до получения билета (два дня мы жевали одни огурцы, пересаживаясь с одного грузовика на другой - полтораста километров до Алейска).
А потом опять вокзалы и пересадки: Новосибирск, Свердловск, Казань, последние деньги, торговля предусмотрительно захваченными из богатого сибирского села мылом и водкой; спичками я торговал уже в Казани, на базаре, когда выяснилось, что нам не хватает на билеты на пароход... Волга, которую я снова толком не успел разглядеть, а мы уже приплыли, и наш путь по кривым улочкам вверх и вверх, и на горе маленький домик; тетки, мамины сестры, как в Москве: со своим сложившимся бытом, беленьким дедушкой совсем стареньким и тихим, и грозный взгляд теток на наш единственный (уже!) чемодан. "Где вещи? В камере хранения?" - это был первый вопрос к сестре после нашего прибытия.
Было что-то жалкое в нашем возвращении к теткам: мы убегали от них, шли собственной дорогой, по своему - нашему пути, гордились собой, посматривали на них свысока, а выдержали только год: чуть стало прижимать вернулись. Но это, ежели смотреть на наше возвращение, так сказать, "литературно". На самом деле все было проще: сестре со мной стало трудно, учительствовать она не хотела, рвалась в Москву, руки ей надо было освободить. А куда еще девать меня?
И вот мы живем все вместе в маленькой комнате, угловой, в четыре окошка. Еще есть кухонька, дворик, сарай. Нас сначала пятеро - две мамины сестры, дедушка и мы с сестрой. Света нет, нет керосина, горит коптилка, воду таскаем снизу, у меня есть возможность показать свое искусство - колю дрова на зиму. Уже осень, вот-вот школа, город непонятный, между двумя высокими холмами, на склонах улочки - кривые, узкие, посередине, на главной улице - асфальт, грязь непролазная, глина, где-то Волга, но до нее мне нет дела, а на той стороне лес - сырой и зябкий. Вот такие ощущения.
Сестра устроилась на работу в контору Заготзерно, на горе, еще выше над нами: принимала хлеб у колхозников, но скоро ушла оттуда и стала заниматься почти прямым своим делом - ихтиологией: работала инспектором рыбнадзора, все время ездила в командировки, это она любила, ее активность нашла выход, рассказывала чудеса про чувашские села, о людях, с которыми встречалась, кто-то приезжал вместе с ней, оставался ночевать - и каждый ее шаг, поступок, слово вызывали у теток раздражение: им было все равно, дело она говорит или нет, хвалят ее или ругают - все было не по ним.
А я уже был в школе, в огромном восьмом классе, человек сорок-пятьдесят, последний год совместного обучения. Я как-то затерялся в нем, сник. Я еще по инерции вступил в комсомол, пытаясь хоть как-то реализовать в себе детские ощущения. Нас принимали с мрачной торжественностью, заполняли в райкоме два списка: один вновь принятых, а другой - добровольцев в Сталинград. Но это были мои последние всплески. Мне уже совсем не на что было опереться: сестра скоро уехала в Москву, уехала одна из теток - старшая и главная Анна - человек сложный, до педантизма и черствости строгий, прежде всего, к себе, а потому не дающая никаких поблажек другим, очень меня любившая. Это она усыновила меня после ареста мамы, отдавала мне, как умела, свою теплоту, даже своеобразную, впрочем, нежность. Собственная ее жизнь не сложилась, в свое время она ушла от мужа, он, человек, говорят, добрый и неплохой, предложил ей выбрать между ним и сестрами с их отцом. Она осталась с сестрами, культивируя в себе трезвость, отсутствие эмоций и доброту по сути. Это всегда тягостно, но я понимал ее, был к ней привязан, хотя всей жизнью от нее отталкивался. А она пыталась меня, как и сестру, поломать, считала всякую другую жизнь невозможной, а потому неправильной. Это было, пожалуй, инстинктивной защитой от происходящего вокруг, готового затоптать и ее - добропорядочную тетю Аню и всех ее близких. А вот так тихонько, никуда не высовываясь, скрупулезно честно, чтоб никто никогда ни в чем не усомнился... Сознание образцово выполняемого долга и честности давало опору внутреннюю, становилось своеобразной домашней религией - оправданием такой муравьиной жизни.