Трудно бежать впотьмах, особенно если в одной руке — открытый нож, а в другой — разряженное ружье. Длинный «шарлевиль» очень мешает Фелипе Мохарре, когда он опрометью несется прочь от батареи, но бросить его не дают нерушимые понятия о том, что стыдно мужчине вернуться без оружия, как бы туго ни приходилось: вот солевар никогда и не бросал его. Не бросит и сейчас. По нынешним временам ружье — ценность немалая. Что же касается нападения на Кабесуэлу, то обернулось оно полнейшим пшиком. Кое-кто из товарищей, которые бегут в темноте рядом, торопясь поскорее выскочить на берег, к лодкам — дай-то бог, чтобы они еще были там, с тоской думает Мохарра, — по обыкновению кричат: «Измена!» — как всегда, если дела идут скверно и люди кладут головы понапрасну — из-за бесталанности командиров и позорного неумения организовать вылазку. С самого начала не заладилось. Вылазку назначили на четыре утра; первыми должны были идти четырнадцать британских саперов под командой лейтенанта, за ними следом — двадцать пять стрелков-ополченцев с Ислы, а четыре канонерки — поддерживать их огнем с якорной стоянки у мыса Кантера; а полурота егерей — держать побережье, чтобы обеспечить отход. Как полагается, егеря к сроку не прибыли, так что ожидавшие во тьме бухты шлюпки с обмотанными тряпьем веслами — чтобы тихо было — очень даже просто было обнаружить и уничтожить. Поколебавшись несколько, идти ли вперед или возвращаться, лейтенант лососей решил, что дольше ждать невозможно. Мохарра слышал, как он сказал: «Гоу эхед»[46]
— или что-то вроде того. Тоже хочешь, пробормотал кто-то поблизости, свой ломтик славы получить. Высадка прошла гладко, благо ночь была темная, безлунная; первая партия тихо-тихо выбралась на берег, горло первым французским часовым перерезали, так что те даже и не вскрикнули, но вот дальше все непонятно почему пошло как-то наперекосяк грянул один выстрел, за ним другой, и поднялся большой переполох. Стрельба, и пожар, и резня грудь в грудь, врукопашную — так что спустя самое небольшое время англичане и испанцы дрались уже не для того, чтобы захватить батарею, но исключительно во спасение собственной шкуры. Тем же самым в настоящую минуту и занят Фелипе Мохарра: мчится проворней оленя на берег, рискуя споткнуться в темноте и голову себе сломать. Держа в одной руке нож, а из другой так и не выпустив ружье. И еще успевает проворачивать в голове мысль, очень присущую людям такого склада и нрава, каков он: «Что ж поделать? Жизнь — она такая: иногда даст сорвать банк, но чаще — обставит вчистую». Но сегодня ему проигрывать совсем неохота. И тем более — вчистую. Солевар знает: возьмут в плен — пиши пропало, медного грошика за жизнь его нельзя будет дать. Для всякого испанца, кто в гражданском платье, но с оружием в руках попался французам, это означает моментальную казнь. Мусью в особенности ярятся на таких, как он: всех поголовно считают геррильерами, даже если они и сражаются плечом к плечу с регулярной армией и на шапке или на груди, рядом с гирляндой ладанок и образков нашита у них красная кокарда. Так вот два года назад лишился Фелипе Мохарра обоих своих двоюродных братьев: когда после сражения под Медельином маршал Виктор — тот самый, что до недавнего времени командовал всеми войсками, державшими в осаде Кадис, — приказал расстрелять четыреста испанских солдат, в большинстве своем — раненых, лишь за то, что были в крестьянских своих обносках.