Озирая критическим взглядом процессию, комиссар сейчас припоминает эти слова, произнесенные человеком, который идет во главе ее и не ежится под дождем. И со злорадным любопытством спрашивает себя, а что будет, если король, томящийся во французском плену, вернется в Испанию? Когда юный Фердинанд, коего народ обожает столь же пламенно, сколь мало знает о характере его и намерениях, притом что имеющиеся сведения — насчет того, как он вел себя, когда в Эскориале созрел заговор, или когда в Аранхуэсе вспыхнул мятеж, или пока сидел в Байонне, — аттестуют его не самым лестным образом, — да, так вот, когда он вернется и обнаружит, что, пользуясь его отсутствием и прикрываясь его именем, несколько прекраснодушных мечтателей, воспламененных идеями Французской революции, вверх тормашками переворотили прежний порядок и строй, причем под тем предлогом, что испанский народ, лишившийся своих государей — или брошенный ими на произвол судьбы и милость неприятеля, — отныне сражается за самого себя и предписывает собственные законы. И потому, видя, с каким неистовым ликованием встречает Кадис провозглашение конституции, Рохелио Тисон, политики чуждающийся, но благодаря многолетнему навыку умеющий угадывать подоплеку любого душевного движения, спрашивает себя, не станет ли этот народ, с криками «ура!» и рукоплесканиями мокнущий сейчас под дождем, — да-да, тот самый народ, безграмотный, темный и остервенелый, что не так давно волок по улицам генерала Солано, а доведись только, поступит точно также и с генералом Вальдесом, — столь же восторженно радоваться совершенно противоположному событию? И вот еще что весьма любопытно было бы узнать: ну, предположим, Фердинанд Седьмой окажется в своей отчизне — примет ли он смиренно и покорно новый порядок вещей или же примкнет к тем, кто, уверяя, будто народ сражается не за химерическую идею приоритета нации перед помазанником божьим, но — за свою веру и за своего государя, намерен вернуть страну в первоначальное состояние и твердит, что принятие конституции и наделение самих себя такими правами есть не что иное, как дерзкая узурпация власти и ничего больше. Наглое, бесчинное самоуправство, которое должно быть и во благовремении непременно будет пресечено.
На площади Сан-Антонио по-прежнему сущий потоп. Под цоканье копыт и ликующий гром оркестра, под свисающими с балконов — мокрыми, хоть выжми — флагами и желто-красными полотнищами процессия медленно удаляется. Комиссар, прислонясь к стене в нише портика, достает портсигар и закуривает. Потом с полнейшим спокойствием обводит взглядом людскую сумятицу вокруг, радостно взбудораженных, неистово рукоплещущих горожан. Всматривается в лица так пристально, будто хочет навсегда запечатлеть их в памяти. Это у него — чисто профессиональная предусмотрительность. Что бы там ни было, как бы ни распинались на дебатах в кортесах либералы или роялисты, сегодняшнее событие значит всего лишь, что вечная и неизбывная борьба за власть обрела иную, наиновейшую форму. Рохелио Тисон еще не позабыл, как совсем недавно во исполнение приказа начальства, именем старого короля Карла IV хватал и сажал людей, которые распространяли памфлеты, летучие листы и книги с теми самыми идеями, что переплетены сейчас в красный сафьян в руках губернатора. И одно он знает твердо: при французах или без них, при верховенстве ли самодержавного монарха или нации, с конституцией ли, без нее — всякому, кто будет править Испанией, понадобятся тюрьмы и полиция.
Под вечер обстрел усиливается. Присев за стол в своем ботаническом кабинете, согретом жаровней, Лолита Пальма слушает, как в свист ураганного ветра, в гул шторма вплетаются пушечные удары. И дождь хлещет с прежней силой, особенно когда завывающие порывы, пытаясь пробить себе дорогу через перпендикуляры улиц, швыряют его о стены, царапают им фасады. Кажется, будто весь Кадис качается в непрочном равновесии на кромке перешейка, связующего его с материком, и сейчас лишится своих башен, снесенных вихрем, и сам будет смыт лавиной дождевой воды, смешавшейся во тьме с валами, которые океан гонит через бухту.