Надо было хотя бы из вежливости просмотреть его. Но я сразу же почувствовал, что не могу. Фельетон вызывал у меня чисто физическое отвращение, какое, наверное, вызывает у самоубийц револьвер.
— Не торопишься? — спросил я Таньку.
— Не! — Она засмеялась: — Я сказала, к соседке в роддом иду.
— Тогда посидим малость. Роды дело долгое.
Я взял полосу, чтобы идти к Женьке. Но тут мне показалось, что Танька хочет что–то сказать, я даже остановился у двери. Но она отвела глаза, щелкнула пальцем по колпачку настольной лампы и проговорила безразлично:
— Ну и модерняга тут у вас!
У Женьки были люди, и я вызвал его в коридор.
— Помнишь идею Федотыча насчет фельетона? — спросил я.
Он кивнул.
— Так вот он, этот фельетон. Женька взял у меня полосу, глянул на заглавие, на подпись и вскинул брови:
— Мухина?
— Мухина, — подтвердил я.
Женька спросил, помедлив:
— Сама?
Я усмехнулся:
— Еле уговорил… В общем, прочитаешь — звякни.
Я вернулся к себе. Танька даже не спросила, где я оставил полосу.
— Ну, выкладывай, — сказал я. — Чего там еще?
Она покачала лохматой головой:
— Да нет, ничего особенного. Знаешь, я, между прочим, эту девочку встретила.
Я был так ошарашен, что даже переспросил:
— Какую девочку?
Она от неловкости огрызнулась:
— Твою невесту.
Я в упор уставился на нее.
Так. Значит, Танька Мухина. Не кто иной, как Танька Мухина, человек–кремень, умеющий надежно хранить и свои, и чужие тайны…
— Между прочим, встретила? Ну и что ты ей, междy прочим, сказала?
— Мы с ней так подружились! — похвасталась Танька.
— Водой не разольешь?
Танька засмеялась:
— Не, правда, хорошая девочка.
— Это ты дала ей мой телефон?
— А что такого? — защищалась она. — Подумаешь — узнала бы в секретариате!
Я хотел выдать ей как следует по этому поводу. Но мне позвонил Женька, и я пошел к нему.
Женька на этот раз был один — редчайший случай! Он стоял над полосой, и голова его покачивалась не то одобрительно, не то озабоченно.
Я спросил:
— Как думаешь, этого хватит?
Он ответил, не поднимая головы:
— Думаю, что вполне… Здорово она стегнула Одинцова! Довольно плотно привязала к этой истории.
— Приятное у него будет утро, — усмехнулся я и тут попомнил, что у меня оно будет еще более приятное. Видно, и Женька подумал об этом же, потому что спросил:
— Редактор знает?
— Вот как раз хочу к нему зайти.
Он кивнул неопределенно, и я сказал:
— Ничего страшного, старик. Погуляю три месяц! По святой Руси, а там все успокоится.
Женька подумал немного и развел руками:
— Да, пожалуй, ничего лучшего не придумаешь…
Наверное, он не совсем меня понял. Но мне не хотелось объяснять, да и как все это объяснишь?
Конечно, я мог бы и остаться, мог бы месяц и два переносить эту пакостную славу, злобные намеки, сочувственные звонки, остроумие приятелей, бурную любознательность соседей…
Это я мог бы.
Вот только зачем? Что добавит мой голос к колоколу, который громыхнет завтра на всю страну?..
Имелось и еще одно «но».
Человек, публично признающий свою ошибку, — это производит впечатление. Но человек, публично признающий свою ошибку на трех или четырех заседаниях подряд, — это становится будничным, даже смешным. В подобных случаях больше уважения вызывает обычная объяснительная записка — стойкий бумажный солдатик, который не умеет ни возражать, ни спорить, а только твердо стоять на своем…
— Ладно, — сказал я Женьке, — там видно будет.
Я зашел к редактору, дал ему полосу и попросил посмотреть прямо сейчас. Он не стал спрашивать, зачем и почему, а сразу же начал читать.
Он читал быстро, как всегда, как и должен, по–моему, читать настоящий редактор. Он брал самую суть и только ее, не придираясь к фразам, не оставляя на полях мелочных закорючек, как осторожные блюстители гладкописи, для которых даже пятерка, как и единица, всего лишь отклонение на два балла от безопасной оценки «три».
Он прочитал все до конца. Потом поднял глаза и спросил не сразу:
— Завтра, что ли, идет?
Где идет, он не спросил: газета Федотыча легко узнавалась по верстке. Я кивнул.
— Ну что ж, ты вроде этого и хотел, — проговори редактор, и я был чертовски благодарен ему — не за слова эти, а за то, что сперва он подумал обо мне, а не о себе, хотя этот фельетон и ему будет стоить крови.
Мы договорились быстро, потому что мыслил редактор, как всегда, трезво, а выбирать практически было не изчего.
— Черт, не вовремя, — проворчал он. — Хотя это все не вовремя…
Я тут же набросал заявление об отпуске и еще — о месяце за свой счет, и редактор подписал обе бумаги.
— Ну валяй, — сказал он, — проветрись. Будет что интересное — присылай, дадим под псевдонимом.
— Ладно, — кивнул я, — будет — пришлю.
Насчет псевдонима я не сказал ничего. Но эта деталь, о которой я прежде не думал, теперь поразила меня своей деловитой жесткостью. Я вдруг понял, что псевдоним — это не на месяц и не на полгода — это, пожалуй, на всю жизнь. По материалам газетчика запоминают редко, зато по скандалам — помнят.
И вряд ли рационально годами доказывать, что ты честный человек, когда есть достаточно более важных метин, тоже требующих доказательства.