Труп Эдвина был одним из многих трупов этого дня — в то время каждый день трупов хватало, — никакого дознания по этому делу не последовало, и вообще ничего ровным счетом не последовало, только долгая, затяжная тишина.
И еще долго, много дней, и даже месяцев, мы цепенели, когда к нашему бараку приближался кто-нибудь в форме, и долго, очень долго, мы бережно обращались друг с другом, и очень вежливо, как, верно, принято среди убийц, знающих друг о друге всю подноготную.
Мы выбыли из кроссвордного чемпионата ввиду, как было объявлено, смерти одного из участников, и, удивительное дело, вскоре после гибели Эдвина из лагерной жизни исчезла и мода на кроссворды, в зените которой он погиб.
VIII
В поляках мы поначалу как-то не умели разбираться, и это удивительно, если вспомнить, что страна, в которой мы находились, была их страной. Не то чтобы мне их недоставало; они изловили меня под польской кроватью, мне этого было довольно, им, видимо, тоже.
Я даже думаю, что поляки, встречавшиеся мне на дорогах вокруг лагеря или в поездах, представлялись мне тогда существами иной породы, пребывающими где-то за пределами нашей сферы — сферы плена, внутри которой для нас только и существовал истинный мир. Это были чужаки, случайно проходящие по периферии круга, что стал мне чуть ли не домом.
Если судить второпях, можно счесть такой взгляд нелепым рефлексом моего оккупационного мышления, что ж, точки соприкосновения здесь, пожалуй, есть, но по разным причинам я с этим все-таки не согласен.
Во-первых, не бог весть каким я был оккупантом. Польша с самого начала представлялась мне малосимпатичной чужбиной, которую я с великой охотой променял бы на любой уголок родного края, а для того, чтобы у меня выработалось верное понимание, как следует относиться к оккупированной стране, мне нужно было бы задержаться в ней несколько дольше.
Во-вторых, с этой точки зрения нельзя объяснить, почему русских, которые стали теперь моими стражами, как я был прежде стражем поляков, — почему же русских я причислял к своему миру, а не к миру поляков.
В плену, думается мне, происходит новое, примитивно-жестокое деление бытия на лагерное и внелагерное.
С принадлежностью к какому-либо государству, к какой-либо стране или нации это никак не связано, скорее уж это связано с потребностью человека в защищенности и с тягой человека к такой системе, которую можно окинуть взглядом. Лагерь — это система, которую легко окинуть взглядом, и для человека, у которого нет ничего, кроме самого себя, лагерь, пожалуй, самое надежное место.
Да что я все говорю и говорю, лучше приведу два-три примера.
Еще в самом начале, в период между тем, как меня взяли в плен крестьяне, и тем, как я попал к советскому лейтенанту, с которым ехал потом в эшелоне, я побывал под стражей у тех поляков, что носили бело-красные повязки; случилось это в Коло, мы сидели где-то, возможно в комендатуре, и среди любопытных, желавших меня видеть, был русский старшина.
В руках он держал огромный пистолет, самый большой из виденных мной когда-либо — очень может быть, однако, что это был обман зрения, ибо мало с какими пистолетами я входил в столь близкое соприкосновение. Владелец пистолета сунул мне его дуло к самому глазу, чтобы я заглянул в ствол, а потом даже ткнул в глаз — в подобной ситуации как-то сразу ощущаешь, сколь невероятно тонкое у тебя веко. У старшины, видимо, имелись на то свои причины; вполне допускаю после всего того, что довелось мне с тех пор узнать, и говорю это вполне искренне, но столь же искренне говорю и другое: он мне не понравился.
Между поляками и русским старшиной разгорелась жаркая перепалка; слов я не понимал и все же на удивление хорошо понимал их разговор, ведь речь шла о моей жизни.
Впрочем, позже один из поляков сказал:
— Да, парень хотел вас чуть-чуть пристрелить!
Но этого разъяснения мне и не требовалось, я ведь хорошо слышал их разговор, а дикую ярость, возмущение и ужас на лицах распознаёшь, даже глядя одним глазом, оттого что в другой уперлось дуло пистолета.
Согласен, подобная ситуация — ситуация экстремальная, но именно потому особенно понятно, что́ я хочу сказать: хоть я был пленным поляка и хоть наши отношения являли собой полную противоположность дружеским, но лучшего, чем он, защитника мне было тогда не найти, ибо я был его пленным.
Разумеется, можно сказать: что уж такое плен по сравнению с угрозой смерти и ведь мой поляк, наверное, не был другом Советов, но все это не перечеркивает моей уверенности — просто советскому старшине не позволили соваться в систему, в которую ему нечего было совать нос. Иначе говоря, я со всей решительностью заявляю, со всей решительностью, ибо понимаю, что тут возможны сомнения, что я, когда проезжий старшина ткнул мне в глаз ледяное дуло, несмотря на всепоглощающий страх, еще способен был с негодованием подумать: что этому человеку от нас надо?
Я вовлек поляка в акцию, жертвой которой мог стать я сам, но он этого не допустил, ибо здесь если уж кто и выстрелит, так только он, а не какое-нибудь, боже упаси, третье лицо.