В этом месте я мысль развивать прекратил. Потому как Евгений позвал всех садиться ужинать. Сели. На меня была готова порция. Рядом с миской, из которой неповторимо пахло хорошей тушенкой, стояло блюдце с огурцами и помидорами, а рядом – хорошо заваренный чай в большой кружке. Посреди стола в пустых банках от тушенки белели соль и сахар. Ели молча и быстро. И после чая, когда Пахлавон с Толяном пошли мыть посуду в реке, композитор подошел, взял меня как ребенка за руку и повел вверх, к откосу. Под мышкой он держал два белых толстых свертка.
– Это постели. Тебе и мне, – объяснил он.
Не доходя до кручи, я почувствовал, что идем мы уже по траве.
– Тут и прикорнем,– композитор постелил себе, вместо подушки свернул в круглый комок простынь, лег и ещё одной простыней укрылся. – Стели себе, чего ждешь?
Я тоже разложил всё из второго свертка, под голову бросил портфель и лёг рядом с Дмитрием Алексеевичем.
Тот молчал минут десять. Я уже начал дремать. И тогда композитор повернулся ко мне, поставил локоть в траву, а щёку на ладонь и выдохнул: – Ну, давай, слушай.
Рассказ Дмитрия Алексеевича, композитора, о своей судьбе-индейке.
– Вот чем от меня пахнет сейчас? – композитор почесал ладонью щёку, после чего напрягся и выдохнул в мою сторону полкубометра аромата тушенки, огурцов и браги. – Правильно, бражкой. Причем паршивой. Плохо делает бражку тётка Катерина. Хорошую изготавливает тётка Тимофеевна. Зовут как – не знаю. Но к ней далеко ходить. Причём, со своей посудой. А живет она аж за седьмым холмом. В яме. А к Катерине – тут рядом. Поднялся на откос – шестой дом направо. Через дорогу, считай. И бутылки дает полные.
Потом сложу пустые-то вон под те кусты и обратно ей сдаю. Хорошо. Удобно. Но брага кислая, недодержанная. Спешит тётка, больше хочет денежек взять, причем поскорее. Жадная она. Иногда не доливает. Я говорю, что нечестно так. А она смеётся, дура, и умничает, что, мол, меньше выпьешь, ещё маленько поживешь.
И к ней тут со всего берега ходят. Близко. Хоть и отрава полная эта её бражка. На Нижегородской, в центре, там в трех домах самогон продают недорого. Но дороже браги. Да и ходить далеко. А самогон разве сравнишь с брагой? Нет, конечно. Самогон – продукт. А бражка – полуфабрикат. Я её и пью. И недорого, и сдохнешь быстрее. Вот как раз мне это и надо. Поскорее чтоб.
Или отравиться ей насовсем, или по пьянке насмерть где-нибудь покалечиться. У нас тут таких мест – не пересчитаешь. Но кто-то жизнь мою бережет крепко. Ангелы уж больно усердные. С ними, пока они сами от меня не откажутся, на тот свет не сгинуть мне никак. А руки на себя наложить – противно. Получится, что порадовал я врагов своих самостоятельно, от всей души. Будут в ладоши хлопать. А вот хрен вам, любезные! Даже два!! Верхний управляющий когда-нибудь, да заберет же к себе. Просто пока я в очереди. У него работы по приему и распределению по аду и раю новопреставленных уйма и так. Половина пьяниц горьких, водкой насмерть забитых. Не до меня, значит, ещё. Я-то водку не пью. Дорого.
А жить не хочу я. Притомился. И живу без надобности. Обманываю здесь окружающих, да и тех, кто меня по музыке помнит, что вроде бы живу. А я-то и не живу вовсе. Только кажется. И мне, и всем тут. А меня нет давно фактически. Я остался там, в Свердловске. Душа моя там. Комната с роялем. Полки с книгами и нотами. Знаешь сколько у меня симфоний? Ну, то есть, сколько я их написал? Одиннадцать! Я четыре оперы написал. Не канто одно, а клавиры целиком. Клавир не каждый распишет на сорок шесть инструментов. Нас таких в Свердловске было двое. Потом тот, второй, помер неожиданно. На гастролях в Перми. Отдирижировал концерт памяти Шостаковича. А это два часа, как-никак. Пришел в гримерку, попросил администраторшу чай ему принести. Она приходит с чаем минут через пятнадцать. А он посреди гримерки ничком свалился, и с концами, не дышал уже.
Вот я тоже так хочу. Но после концерта, а не после того, как покрасил баржу.
Но ситуация уже не та. Видно, помру всё же здесь я… Мне больно работать. Спина как панцирем скована. Не чувствую спины. Только тяжесть на том месте, где она находится. Руки. Это руки? У музыканта могут быть такие руки? Грабли. Окостенели пальцы. Я сейчас на рояле септ аккорд не возьму. Да ни в какой аккорд, видать, чисто не попаду теперь. У меня мозоли на сгибах пальцев как горох поспевший. Почти камень. Не гнутся толком пальцы. Хорошо ещё, что я композитор и дирижер, а не пианист. Хотя тоже… Вроде композитор. Как будто. А шестой год не пишу ничего. Духа нет. Куража тоже. Силы ушли ноты писать. Проще лодку валиком раскрасить.
Ноты я, слава богу, помню. И без инструмента могу втёмную музыку написать на бумаге. А нет тут нигде в Павлово нотной бумаги. Хотя, может, и есть. Не узнавал.