Афанаська мой оказался на редкость крепким, рос не по дням, а по часам. Но вскоре пришла новая тревога: у меня пропало молоко. Тогда я написала сестре мужа в Тюмень и попросила разрешения приехать к ней. Она тотчас же вызвала меня телеграммой.
Я прожила в Тюмени три месяца, и поскольку кормить грудью Афанаську я не могла, оставила его на попечение тетки и пошла в военкомат призываться в армию...
Тут я пропускаю почти два года моей фронтовой жизни и подхожу к самому главному, что не дает мне покоя и неодолимой тяжестью лежит на душе.
— Что, гибель мужа? — спросил я, но Тома отрицательно покачала головой.
— Нет, это случилось гораздо раньше, летом сорок четвертого, когда наша гвардейская армия форсировала Вислу. Шли тяжелые бои за переправу. В воздухе стоял немыслимый грохот орудий, черное ночное небо пестрело багровыми вспышками. Наш медсанбат развернулся километрах в двух или трех от передовой в полуразрушенном селе. Были минуты, когда немецкие снаряды рвались так близко, что качались ветхие избы. Но нам ведь не привыкать. В любых условиях приходилось, как у нас говорят, принимать и обрабатывать раненых; в ту ночь поступало их особенно много и все с тяжелыми ранениями. Как начали с вечера возить их с поля боя, так и возили до рассвета, хотя передовые подразделения, уже форсировав реку, закрепились на том берегу.
Только унесли с моего операционного стола одного старшину, раненного осколком мины в бедро, я по обыкновению крикнула санитарам:
— Несите следующего!
И вот наши старички санитары внесли на носилках артиллерийского майора. Пока они раздевали его, я выскочила в сени затянуться папироской. В это время что-то случилось с движком, от которого мы получали свет, но через две-три минуты движок вновь заработал, и лампочки зажглись в полный накал.
Я подошла к операционному столу, глянула на мертвенно-бледное, обескровленное лицо раненого и не поверила своим глазам. Смотрю на него и чувствую, как по спине у меня пробегает холод, а на лбу выступает пот.
— Дробот?! Афанасий Иванович?!
В это время раненый приоткрыл глаза и, должно быть, узнав меня, чуть улыбнулся краешками губ.
— Афанасий Иванович, дорогой мой...
Осколок мины рассек у него брюшную полость, задев верхний край печени. А пока его везли, растрясли изрядно, и раненый потерял много крови.
Я понимала, что ждать нельзя ни минуты, и в то же время боялась приступить к операции, потому что этот человек был мне слишком дорог и побороть волнение я не могла.
— Ольга Яковлевна! — позвала я нашего старшего хирурга. — Подойдите, пожалуйста, тяжелый случай!
Подполковник медицинской службы Ольга Яковлевна Гриневич была опытнейшим хирургом, у нее, как все у нас говорили, волшебные руки. Еще говорили о ней, что она, как дух, витает над больным, возвращая к жизни, казалось, совершенно безнадежных.
— Ну, что там у тебя за тяжелый случай? — подходя к Дроботу, спросила она своим грубоватым голосом. — Да-а-а, если бы не печень... — и на несколько секунд задумалась, словно решая, с чего начать операцию. — Приготовить больного к операции, срочно!
— Ольга Яковлевна, милая, сделайте все... спасите его...
Она глянула на меня и, кажется, поняла, что значит для меня этот артиллерийский майор.
— Ассистировать будешь?
— Нет, я лучше выйду из операционной...
Полтора часа продолжалась операция, и, когда Дробота перенесли в послеоперационную комнатку, я уже не отходила от него.
Только в десятом часу утра пришел он в сознание и, увидев меня рядом с собой, тихонечко взял мою руку и спросил:
— А тезка мой, Афанасий, жив-здоров?
— Растет, товарищ майор! — ответила я бодрым голосом, чтобы не выдавать своего волнения.
— А ваш Николай Валерьянович?
Я закивала головой.
— Лежите спокойно, не разговаривайте, Афанасий Иванович!
Но он не послушался, спросил:
— Как, тяжелое у меня ранение? Вернусь я на фронт фашистов добивать?
— Будем надеяться, что вернетесь... — сказала я, хотя знала, что никаких надежд нет.
Через двое суток он умер от перитонита.
С тех пор, друг мой, я ношу в своем сердце это горе. Я давно примирилась со смертью моего отца, свыклась с трагической гибелью мужа перед самым уже концом войны, а вот майора Дробота забыть не могу.
Когда он умирал на моих руках, но еще был в сознании, то попросил меня после войны как-нибудь выбрать время и съездить к его матери в Горький, — он рос без отца, — и передать ей письмо, которое не успел отправить.
— В ноябре демобилизуюсь и съезжу в Горький, — сказала Тома. — Узнаю, в чем она, Ирина Тихомировна, нуждается. Если она совсем одинока, то предложу ей жить у меня.
Тамара Осиповна замолчала, отвернулась и стала быстро закуривать.
— Прости, пожалуйста, — сказала она, пересилив волнение. — Ты даже не представляешь, как я рада, что встретила тебя. Пойдем, побродим еще, на улице так хорошо. — И, помолчав, заключила: — Вот, друг мой, как это случается в жизни, такое, наверно, не придумаешь...