— Думала. Но мне казалось, что для этого нужно взглянуть на жизнь его, а не своими глазами.
— Именно. А вот попробуем взглянуть на жизнь его глазами. Прежде всего — что сказать о нем как о деятеле науки, не вообще, разумеется, а советской науки? Дарование крупное. Но это ученый, который фактически давно не участвует в той борьбе за новое, которая идет в глубине нашей науки. Когда это произошло — не знаю. Нельзя представить себе день, месяц, год подобного перелома. Он готовился исподволь, понемногу. Вдруг оказывается, что никто не помнит первых талантливых работ, что капитальный труд, написанный в двадцатых годах и еще недавно стоявший на полке каждого серьезного микробиолога, устарел. Что для нового издания нужно переписать каждую страницу. Что каждое утро нужно отправляться в лабораторию и работать — головой и руками. Что нужно думать, думать и думать… Хлопотливое дело! А между тем вокруг живет, кипит, бьется жизнь. Ведь не угнаться, не удержаться, обходят со всех сторон! Молодые идут — беда, что с молодыми делать? И вот понемногу, незаметно, а может быть, поглядывая на тех, кому прежде тебя пришла в голову эта мысль, начинаешь подумывать о другом пути. В самом деле — еще вчера ты болезненно-остро чувствовал всю непрочность своего положения. Сегодня ты появляешься на арене как основатель учения, создатель теории, которая стремится охватить самые общие вопросы науки. Но теория — это одна сторона задуманного маневра. На одной теории далеко не уедешь. Чтобы воспользоваться ею, нужны люди. Нужны последователи, ученики, организаторы…
Раздался телефонный звонок.
— Слушаю, — сказал Рубакин.
Очевидно, никто не ответил. Он положил трубку.
— Не думайте, что я оправдываюсь, Татьяна. Я виноват больше, чем вы. Во-первых, я стал сомневаться слишком поздно. Во-вторых, я долго не понимал, что весь институт на ложном пути, не понимал, потому что дело все-таки шло. А шло оно потому, что у нас много способных людей, работающих не только в вашей лаборатории, но и у Крупенского, Догадова, Бельской; шло, потому что факты остаются фактами вопреки ложному направлению.
Снова позвонил телефон, Петр Николаевич сказал: «Слушаю. Да, у нас», — и передал мне трубку.
— Это вы, Татьяна Петровна? Вам телеграмма.
Это был Илья Терентьич.
— Прочтите, пожалуйста.
— Сейчас. «Встреча отменяется. Сообщите Малышеву. Шестьдесят восемь. Андрей».
— Ничего не понимаю, — сказала я. — Когда отправлена телеграмма?
— Четырнадцатого, в час дня.
— Как вы сказали: «Встреча отменяется…»
Илья Терентьич прочел телеграмму снова.
— Что случилось? — с беспокойством спросил Рубакин, когда я положила трубку.
— Какая-то странная телеграмма от Андрея. — Я повторила текст. — Что это значит?
— Ничего особенного. Просит, чтобы его встречал Малышев, а не вы.
— Почему? И что такое шестьдесят восемь?
— Очевидно, номер поезда?
— Нет, шестьдесят три. А почему нет номера вагона? С ним что-то случилось.
— Полно, Татьяна.
— Петр Николаевич, с ним что-то случилось. И что это за «сообщите»? Почему на «вы»?
— Да разве так еще иногда путают на телеграфе? А вы позвоните Малышеву. Может быть, он что-нибудь знает?
— Да, да!
Лена пришла, когда я звонила Малышеву в Наркомздрав, где мне сказали, что он поехал домой, потом — домой, где мне ответили, что он еще в Наркомздраве.
— Знаешь что, запишем текст, — сказала Лена, — и посмотрим, как он выглядит на бумаге.
Но текст не стал яснее после того, как она записала его на бумаге.
— Так или иначе, он жив и здоров, в этом нет никаких сомнений. И едет домой — чего же тебе еще надо?
— Да, да.
Я снова принялась звонить.
— Еще не вернулся… Подождите минуту. Сейчас подойдет.
— Татьяна Петровна, я вас ищу, — услышала я голос Малышева, сдержанный, как всегда, но с оттенком недоумения. — Я получил от Андрея Дмитрича странную телеграмму. Она у меня с собой. Сейчас прочитаю. «Признаки на десятый день, не сообщайте домой шестьдесят три, вагон восемь». Судя по дате, он завтра должен быть здесь. Но почему не сообщать домой? И что это за признаки? Вы от него ничего не получали?
Встречаю Андрея
Ничего особенного не было в том, что поезд немного опоздал, но мне подумалось, что и это чем-то связано с непонятными телеграммами от Андрея. «Стало дурно, сняли на какой-нибудь маленькой станции», — представилось мне, и Малышев, который научился, кажется, читать мои мысли, укоризненно покачал головой.
Восьмой вагон оказался в конце поезда. Пока мы добежали, Андрей уже вышел, и я издалека увидела его среди шумной, разговаривающей, идущей по перрону толпы.
— Вот он!
Я обернулась к Малышеву, который не поспевал за мной, и по его всегда сдержанному, а в это мгновение просветлевшему лицу поняла, что у него так же, как у меня, отлегло от сердца.
Андрей нес в руках два чемодана, — один свой, а другой незнакомый, с медными шляпками, старинного вида. Кепка была откинута со лба, плащ переброшен через плечо. Лицо было румяное, глаза блестели. С первого взгляда мне показалось даже, что он загорел, посвежел…
— Андрей!