– Но это же неправда. Он же не такой, – смеялась Маша.
– Тебе же смешно? Так и делаются карикатуры. И нарисуй его верхом на деревянной лошадке.
– Зачем?
– Так надо. А помнишь министра двора?
– Графа Фредерикса? Как я могу его не помнить?
– Нарисуй его – и будет министр-капиталист.
– Но он же такой милый!
В конце концов вышла галерея отъявленных мерзавцев, припечатанных еще моими ядовитыми стишками. Когда мы выставили щиты с рисунками вдоль стены, мне это зрелище даже понравилось: дегенерат Колчак на деревянной лошадке, кривоногие карлики-япошки, мордатые чехи и прочие гнусные французы с англичанами.
– Боже мой, зачем это все? – смущалась Маша. Она сама не понимала, как у нее так получилось.
Маша … Она завораживала своей былинной красотой, околдовывала простотой и ласковостью. Кажется, она была расположена видеть во всем только хорошее, а мерзостей жизни не замечала вовсе. При этом она не была прекраснодушной дурочкой, уверенно чувствовала себя в любой компании, в любых обстоятельствах. На мужчин ее синие-пресиние глаза, вишневый рот, сахарная улыбка оказывали прямо-таки гипнотическое действие. Глядя на нее, всякий невольно рисовал себе тихий семейный вечер у очага, где она вышивала бы в окружении пяти-шести ребятишек мал мала меньше, а после – жаркую ночь под тяжестью ее блестящих каштановых волос. Всякий – пишу я, но здесь не стоит мне прятаться за каких-то «всяких». Это я мечтал о Марии Николаевне в те дни, в той комнатке, пропахшей красками, когда она улыбалась мне снисходительно, встретив мой настойчивый, неотвязный взгляд.
…Маша сидела на подоконнике у открытого окна, курила и, глядя на широкую разъезженную улицу, где проходили два партизана с винтовками, говорила:
– Знаешь, братик, когда я маленькая была, сказала мама́, что хочу выйти замуж за солдата и родить ему двадцать детей. Все смеялись. Теперь вот есть возможность.
Она повернулась ко мне все с той же мягкой улыбкой.
– А помнишь, как мы ходили в Румынию, в Констанцу?
– Еще бы! Последний мой поход на «Штандарте».
– Последнее лето перед войной, – улыбалась Мария. – Помнишь, как нас принимали? Как пышно была украшена гавань! А парад смешной. Эти румынские военные на игрушки были похожи. Нам с сестрами показалось, что офицеры напудрены были и нарумянены.
– Вам не показалось, – сказал я.
Мы смеялись. Это была попытка румынского королевского двора женить принца Ка́роля на Ольге.
Я бешено ревновал. Тогда уже мое чувство распространялось на всех четырех Принцесс, хотя я еще не признавался себе в этом. Обманывал себя, что влюблен то в одну, то в другую, никак не мог разобраться – в которую. И при этом уже был отлучен от них в тот мой последний год на Корабле. Издалека видел, что Ольгу не радовал тот визит. И никого не радовал. На ее счастье, Государь принцу отказал, а Ка́роль, не будь дурак, тут же попросил руки Марии, чтобы, как говорится, два раза не вставать. Слава Богу, Государь и тут согласия не дал, сославшись на ее еще юный возраст. В общем, к моей радости, ОТМА осталась единой и неделимой на моем Корабле. Хотя, казалось бы, какая в том была радость, если я не мог уже перемолвиться словом с Принцессами.
– А вот вышла бы за принца Ка́роля, жила бы сейчас в Бухаресте, далеко от всего этого.
– Нет, братик. Мне другой страны не надо.
– Я бы тоже не пошла за принца, – сказала Нина.
Тут только мы вспомнили о ее существовании. Она как раз закончила рисунок: дом с окном, дверью и трубой полыхал огнем. Нина рисовала только пожары. Горели избы, целые улицы. Языки пламени, нарисованные детской рукой, были похожи на лепестки подсолнухов …
23 октября 1918 года
Пожаров часто заходил к нам, иногда по три раза на день, восторгался нашим с Марией творчеством. Со своими цыганскими глазами и длинными курчавыми волосами он походил на итальянского шулера, каких мне довелось видеть в порту Неаполя.
Маша болтала с Пожаровым, раздражая меня. Расспрашивала о каторге, где он страдал пару лет, об анархизме. Особенно ее интересовали вопросы любви и брака в свете этих новых теорий. Я слушал вполуха и сочинял поздравление в стихах Ангелине Баранкиной, председательнице комитета освобожденных женщин. Ей исполнялось тридцать пять. Она тоже заходила к нам в клуб, как бы по вопросам наглядной агитации, и часто останавливала на мне взгляд серых выпуклых глаз.
Маша смешивала гуашь и вопрошала, с мягкой улыбкой поглядывая на Пожарова:
– Как же любить, зная, что возлюбленный в то же самое время может принадлежать другой женщине?
А Пожарову только в радость.
– Это и есть чистая любовь, бескорыстная, без ревности и собственничества!
– И вы могли бы делить любимую с другим или другими?
Я посмотрел на Машу. Лицо ее было так безмятежно, будто она говорила о самых обыденных для нее вещах.
– Разумеется! Я живу в полном соответствии со своими принципами, – отвечал Пожаров.
– Могу я задать вам личный вопрос?