— Сегодня ваших здесь немного. — Хэл улыбнулся. — В середине месяца бывает гораздо больше.
Пруит посмотрел туда, куда показывал Анджело. Блум и Энди только что вошли, оба в легких брюках и гавайских рубашках. Вместе с ними было еще пятеро мужчин, ни одного из них Пруит не знал. Они заняли большой стол в углу террасы. Блум громко о чем-то разглагольствовал, размахивая огромными ручищами и напряженно подавшись вперед, к мужчине, сидевшему напротив.
— Бедный Блум, — вздохнул Хэл. — Опускается все ниже и ниже. Я не удивлюсь, если в один прекрасный день он покончит с собой.
— Самоубийство — это для людей тонких, — сказал Томми. — А Блум — приземленная скотина, его на такое не хватит. Но мне нравится этот забавный малыш-гитарист. Блум его всюду с собой водит.
— Блум теперь обхаживает Флору, — грустно заметил Хэл. — Видишь вот того женственного блондина? Это Флора. — Улыбнувшись, он посмотрел на Пруита возбужденно блестевшими глазами. — Ты, когда шел сюда, наверно, думал, мы все как. Флора?
— Да, — сказал Пруит. — Думал.
— Я догадался. — Хэл улыбнулся. — Нет, мой дорогой, мы не актеры. Нам не доставляет удовольствия изображать женщин. И вообще должен тебе сказать, чем меньше вокруг женщин и чем меньше о них говорят, тем лучше я себя чувствую. В этом мире мне ненавистно очень многое, но больше всего я ненавижу женщин.
— За что же такая ненависть?
Хэл сделал брезгливую гримасу.
— Они — гадость. Ужасно деспотичные. И отвратительно самоуверенные. В Америке настоящий матриархат, ты не знал? Гадость, — повторил он. — Гаже, чем смертный грех. И с ними противно. Фу!
— Ты же, насколько я понял, отрицаешь религию, — напомнил Пруит. — И вдруг говоришь про грех. Как же так? Я думал, ты в него не веришь.
Хэл посмотрел на него и поднял брови.
— Я и не говорил, что верю. Ты, вероятно, не так меня понял. Про грех я просто к слову сказал. Образное сравнение, не более. А если серьезно, то в понятие греха я не верю. Концепция греховности абсурдна, и я ее не приемлю. Иначе я не мог бы быть таким.
— Не знаю. Может, и мог бы.
Хэл улыбнулся:
— Ты, кажется, говорил, ты не интеллектуал?
— Конечно. Я же сказал, я даже до восьмого класса не дошел. Но насчет греховности мне понятно. И я понимаю, как это можно вывернуть.
— Ты, я думаю, не изучал историю промышленной революции и ее влияние на человечество?
— Нет.
— Если бы изучал, то понял бы, что все разговоры о греховности — софистика. Как можно говорить о грехе в условиях механизированной вселенной? В наш век машин человеческое общество тоже машина. И если подойти к этому объективно, ты поймешь, что грех как таковой отнюдь не реально существующий феномен, а лишь химера, намеренно сконструированная для контроля над обществом. Кроме того, если опять же подойти к этому объективно, ты поймешь, что концепция греховности варьируется в зависимости от темперамента и взглядов конкретного индивидуума, и потому совершенно очевидно, что грех — категория, придуманная человеком, а не элемент мироздания.
— Ишь ты! — восхитился Маджио и залпом выпил коктейль.
— Но поэтому-то понятие греховности и существует, — возразил Пруит. — Все дело как раз в том, что у каждого человека свое понятие греха. А если бы ни у кого на этот счет не было никакого мнения, то не было бы и самой идеи. Вот ты, например, считаешь, что женщины греховны, значит, для тебя так оно и есть. Но только для тебя. Сами женщины от этого ничуть не страдают. Мое представление о них тоже от этого никак не меняется. И если ты считаешь, что женщины гадость, значит, ты тем самым веришь в осквернение, то есть в грех. Я не прав?
— Я же тебе объяснил. — Хэл улыбнулся. — Я это слово употребил исключительно для сравнения. — Он повернул голову, поглядел на Блума и сменил тему: — Томми угораздило увлечься этим типом, можешь себе представить? Мне это совершенно непонятно.
— Нечего врать-то, — сказал Томми. — Человек моего склада, человек тонкий, не может увлечься таким неотесанным тупым скотом.
Пруит посмотрел на толстяка и неожиданно понял, что тот ему кого-то напоминает: в чертах продолговатого лица, в тонкой линии носа было что-то очень знакомое, уже виденное, но вспомнить он никак не мог.
И вдруг вспомнил. Когда он дожидался в Форт-Слокуме отправки на Гавайи, он в увольнительную поехал в Нью-Йорк и там подцепил в Гринич-вилидже какую-то богемную девицу в одном из баров на Третьей стрит (девица называла эти бары «бистро»). А на следующее утро она повела его в музей изобразительного искусства, в «Метрополитен», и там, сразу же за входной дверью, высоко на стене стояла в нише мраморная статуя обнаженного греческого юноши с отбитыми ниже колен ногами, девица ему сказала еще, чтобы он обратил внимание. У статуи было точно такое же овальное лицо, такой же прямой без переносицы нос, такие же пухлые щеки — лицо человека, рожденного от кровосмешения, лицо, исполненное необычной мягкости, гордого страдания и осознания бесцельности своей красоты. Одним словом, печать вырождения, подумал Пруит. Неужели Америка вырождается и не дотянет до следующих выборов?