Неделя подходила к концу, а его фамилии пока ни разу не было в наряде на кухню, и солдатская интуиция Пруита начала бить тревогу. В пятницу, когда вывесили списки нарядов на выходные, его предчувствие оправдалось. Старшина приберег для него кухонный наряд на воскресенье. Но Тербер оказался даже коварнее, чем предполагал Пруит. В воскресенье Пруит должен был работать на кухне, а на субботу он был расписан дневальным по казарме. На поездку в Халейву не осталось даже одного дня.
Помимо всего прочего, этот график был составлен с тонким изуверским расчетом. Субботний наряд на кухню освобождал от общей утренней поверки, но дневальные по казарме проходили ее наравне с остальными, как бы ни были загружены добавочными обязанностями. Что и говорить, Тербер был хитрая сволочь: при удачном для себя раскладе он играл так, что его карту не мог перебить никто.
Рано утром в субботу подтянутый и одетый к поверке в свежую форму Тербер вышел из канцелярии посмотреть, как Пруит наводит чистоту на галерее. Он прислонился к дверному косяку и стоял, лучезарно улыбаясь, но Пруит продолжал угрюмо работать и не обращал на него внимания. Он пытался догадаться, кто устроил ему такую жизнь на выходные: Хомс, который зол на него за отказ идти в боксеры и хочет настоять на своем, или Тербер сам зачем-то придумал это издевательство, просто потому, что он его ненавидит?
В воскресенье Тербер пришел на кухню завтракать почти в одиннадцать. Как старшина он в отличие от всей роты был не обязан соблюдать расписание. Его завтрак состоял из оладий и яичницы с колбасой; роте же давали оладьи и по кусочку бекона без яичницы, потому что Прим отсыпался после ночной попойки. Тербер сел за алюминиевый разделочный стол, над которым висела большая полка с кухонной утварью, широко расставил локти и на виду у обливающегося потом наряда с аппетитом все съел. Потом не спеша прошел мимо огромного холодильника в посудомоечную.
— Так-так, — сказал он с ничего не выражающим лицом, вольготно привалясь к дверному косяку. — Да это же мой юный друг Пруит! Ну и как тебе строевая, Пруит? Как она, жизнь в стрелковой роте?
Повара и солдаты не спускали с него глаз: Цербер редко оставался в гарнизоне на выходные, и они ждали чего-то из ряда вон выходящего.
— Мне нравится, старшой. — Пруит улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка получилась убедительной. Голый по пояс, он стоял, согнувшись над мойкой, в насквозь промокших от пота и мыльной воды рабочих брюках и ботинках. — Потому я и перевелся, — продолжал он серьезно. — Тут у вас не жизнь, а сказка. Если вдруг найду в этой куче жемчужину, возьму тебя в долю. Поделим точно поровну. Ведь, если бы не ты, разве бы мне так повезло?
— Ну-ну, — вальяжно хохотнул Цербер. — Ну-ну. Ты, оказывается, настоящий друг. И честный парень. Что ж, у Динамита в Блиссе были Прим и Галович, зато у меня в первой роте был Пруит. С кем вместе служил, для того что хочешь сделаешь. Значит, любишь работать? Я подумаю, может, найду для тебя еще какую-нибудь работенку в том же духе.
И, круто изогнув брови, Тербер с усмешкой поглядел на него. Пруит часто потом вспоминал этот заговорщический взгляд: повара, солдаты, кухня — все куда-то исчезло, остались только глаза двух людей, понимающих друг друга.
Он поудобнее ухватил кружку — тяжелая, без ручки, она лежала на самом дне мойки — и ждал, что Тербер скажет что-нибудь еще. Мысленно он уже видел, как со злобным торжеством убийцы высоко заносит кружку, но Цербер, казалось, разглядел, что сжимает рука под мыльной водой, потому что снова лучезарно улыбнулся и вышел из кухни, а Пруит остался как дурак стоять у мойки наедине со своим дерзким романтическим видением.
Несмотря на угрозу Тербера, фамилия Пруита больше не появлялась в списке суточных нарядов. В конце второй недели он был свободен и мог ехать в Халейву. Еще в первой роте он много раз с удивлением замечал, что Тербер на свой чудаковатый лад непогрешимо честен и никогда не нарушает установленные им самим нормы справедливости.
Конечно, надо было написать Вайолет письмо, он это понимал, и в середине второй недели у него даже мелькнула мысль так и сделать. Но он не написал. Письма, как и междугородные телефонные разговоры, не убеждали его, что где-то далеко и в самом деле существует другой человек, существует сейчас, в эту самую минуту его собственного бытия. Пока он не видел Вайолет, она для него не существовала, а когда они встречались, она, как на время отложенная книга, начиналась с той строчки, на которой он остановился в прошлый раз. Между встречами она существовала лишь в его воображении, а разве можно писать письма воображаемому человеку?