ненароком плеснув на асфальт обжигающих капель.
Телогрейка его затрещала и пухом и прахом пошла,
желтизной полетели клочки по заулкам сырым и суровым,
где невнятная речь стариков и младенцев груба и пошла,
и где нежность питают лишь к дойным усталым коровам.
И, дыхнув перегаром, куснув, захрустев огурцом
малосольным, и запах развеяв чесночный,
он ещё посидел с чьим-то братом и чьим-то отцом,
громыхнув напоследок железной трубой водосточной.
-– Мне кажется, что всё-таки не здесь
–Мне кажется, что всё-таки не здесь,
а где-то там есть кое-что другое, -
на этой мысли, словно на подвое,
дорога держится, и озеро, и лес,
и я иду под синевой небес,
скользя уже куда-то вниз по склону.
Должно быть, я спускаюсь к водоёму,
чтоб замереть там с удочкой иль без.
-– Цвела обильно Родина большая
-–Цвела обильно Родина большая
в конце далёких тех пятидесятых,
и на перроне, поезд провожая,
сидел солдат на корточках когда-то.
В стекле киоска виден был Никита.
В газете "Правда" разворот о кукурузе.
Солдат водил по голове обритой
кусочком мыла с запахом арбуза.
Его сперва он очень долго нюхал,
неторопливо снял с него обёртку,
потом он к мылу прикоснулся ухом,
затем щекой прошёлся словно тёркой,
потом по лысой голове три раза
провел он мыла розовое тело,
чтоб, коль была б там, всякая зараза
от гигиены той бы отлетела.
И так сидел он долго на перроне,
на корточках, покачиваясь телом,
и был солдат за Родину спокоен,
и на его груди медаль блестела.
-– Я тот птенец, что выпал из гнезда
–Я тот птенец, что выпал из гнезда.
В награду за избыток любопытства
узнал я, что скрывает пустота
и как о твердь земную не разбиться.
Без оперенья, только лишь в шерсти,
могу летать я, не слезая с печи,
и лет уже, наверное, с шести
веду я недозволенные речи.
Засматриваюсь. Волю дав рукам,
несбыточное огребаю часто.
Положенное счастье дуракам
ко мне все льнёт как верный признак касты.
Как Сирано сую свой долгий нос
в твои дела. Тебе, полузнакомой,
я многих слов еще не произнес,
каких ты не дала б сказать другому.
До белого каленья высоты
я доберусь, в печи спалив поленья,
которые рассматриваешь ты
как некие словесные явленья.
-– Постовой
–Серо, сыро. Город вымер. Только в маске голубой
на пустынном перекрёстке мент зияет постовой.
Маска рот его прикрыла, а над маской нос торчит,
всё, что мать не дородила, доработали врачи.
Он стоит, угрюмый витязь, двести пять его костей
под сукном казённой формы город делают пустей,
нет ни имени, ни званья, ни покоя нет, ни сна,
мимо лето, следом осень, а затем – зима, весна.
-– Альфа и омега
–Там где альфа и омега
Между небом и землею
Гроб качается сосновый
Тесной туфелькой хрустальной
И мелодии фальшивой
Полупьяного оркестра
Задает печальный ритм
Старый желтый барабан.
Пахнет ладаном и хвоей
Мерно шаркают подошвы
А вороны на березе
И черны и неподвижны
И усталых музыкантов
От простуды до забвенья
Отделяют два-три шага
И всего лишь три рубля.
-– Черный Квадрат Филимонова
–Немая сцена Черного Квадрата.
Засиженное мухами стекло
лишь только Филимонова влекло,
а публика все двигалась куда-то.
Простые люди выходного дня
стекались к ярко брызнувшим палитрам
и льнули, словно к праздничным поллитрам,
к удушливому месиву огня.
А Филимонов, словно вышед не отсюда,
нездешне в синих сумерках парил
и потому квадрат заговорил
так внятно, словно звякнула посуда.
-– Мир многомерный множества хранит
–Мир многомерный множества хранит
В коробочках, салфетницах, комодах,
В корзинках, туесах и сундуках,
За шелковой подкладкой, в портмоне,
В конвертах неотправленных посланий
И в тесных тюрьмах писем нераскрытых.
Хранит в свечах бегучий свет и воск,
Освобождая в вечер холокоста,
Хранит в тепле колен, сведенных вместе,
В атласных складках сгибов локтевых,
В шкафу неловко втиснутым скелетом
И в детской комнате портретом Дориана.
-– Переводчица
–и потянется набережная неспешно,
сдержанно прислушиваясь к разговору,
столбенея чугуном, литым узором,
чиркая о каблучки камнем грешным,
сожалея лишь о том, что лежит под спудом
что не может трёпом поддержать трепет
королевы переводов, парапетов,
пешеходов и дельтапланеристов
-– Розеттский камень
–Меж землею и веками
С поседевшими стихами
Был сокрыт Розеттский камень,
Тяжким временем храним.
Прах людей лежал над ним.
Годы шаткие ветшали.
Дамы пышные блистали,
Но их платья все же стали
Зыбкой ветошью и сном,
И лишь тлен их был весом.
В тесной клетке строк умерших
Время выедало бреши,
И для конных, и для пеших
Путь вился в один конец:
Лишь родился – уж мертвец.
И синицы разлетались
Из летка тяжелой стали,
Бесконечную усталость
Разносили по мирам.
Зарастали язвы ран.
Позабыт сует мелькавших
Тяжкий холм. И сизый кашель
Бога смертного. И сажа
Пёкших хлеб печей. И труб
Кирпичи распались вдруг
И осыпались листвою
Среди пепла пестрым роем.
Кто судьбу твою откроет,
Ты, пришлец из тьмы веков
В тяжком бремени оков?
В лоне Франции далекой
Крик младенческий из легких.
И священник вывел строки
Старой немощной рукой:
"Шампольон крещён был мной".
Шампольон розовощёкий