— Берегитесь, — сказал ему потихоньку тюремщик Гюйон, который не забывал о своей обычной осторожности. — Мне кажется, милейший господин, что ваше имя дурно звучит в некоторых местах; его опасно вписывать в метрическую книгу, проставляя при этом число, которое доказывает разом и ваше присутствие здесь, и вашу связь с одной из обвиняемых…
— Благодарю за совет, друг, — гордо возразил Босир, — я узнаю в вас честного человека, и совет ваш стоит этих двух луидоров, которые я прошу вас принять… Но отречься от сына моей жены…
— Она ваша жена?! — воскликнул врач.
— Законная? — спросил священник.
— Если Бог возвратит ей свободу, — сказал Босир, дрожа от блаженства, — то на другой же день Николь Леге будет носить имя де Босир, как ее сын и я.
— Пока что вы сильно рискуете, — повторил Гюйон, — вас, кажется, разыскивают.
— Ну уж я-то вас не выдам, — сказал врач.
— Я также, — сказала акушерка.
— Я также, — сказал священник.
— И если бы даже меня выдали, — продолжал Босир с экстазом мученика, — я готов подвергнуться колесованию, чтобы иметь утешение признать своего сына!
— Если его колесуют, — тихо сказал акушерке г-н Гюйон, который имел претензию на остроумие, — то не за то, что он назвал себя отцом маленького Туссена.
После этой шутки, вызвавшей улыбку у г-жи Шопен, приступили по всей форме к внесению имени ребенка в метрическую книгу и к признанию гражданских прав юного Босира.
Босир-отец написал свое заявление в великолепных, но немного пространных выражениях: таковы бывают донесения о подвигах, которыми авторы гордятся.
Он перечитал его, проверил, подписал и заставил четырех присутствующих также расписаться.
Потом снова прочитал и проверил, поцеловал своего сына, окрещенного по всем правилам, положил в складки его крестильной рубашки десять луидоров, повесил на шею предназначавшееся матери кольцо и гордый, как Ксенофонт во время знаменитого отступления, отворил дверь ризницы, решившись не прибегать даже к малейшей военной хитрости для спасения своей особы от сбиров, если бы нашелся бесчеловечный агент, который задержал бы его в такую минуту.
Толпа нищих оставалась все время в церкви. Если бы Босир мог вглядеться в них пристальнее, то, быть может, узнал бы между ними пресловутого Положительного, виновника его злоключений; но никто из них не пошевельнулся. Босир снова роздал милостыню, что было встречено бесчисленными пожеланиями: «Храни вас Бог!» И счастливый отец вышел из церкви святого Павла, причем со стороны его можно было принять за знатного господина, чтимого, ласкаемого, благословляемого и превозносимого бедными его прихода.
Свидетели крестин также удалились и направились к ожидавшему их фиакру, восхищенные увиденным.
Босир наблюдал за ними, стоя на углу улицы Кюльтюр-Сент-Катрин; он видел, как они сели в фиакр, и послал два-три трепетных поцелуя своему сыну. А когда фиакр скрылся из его глаз и он почувствовал, что достаточно насладился сердечными излияниями, то рассудил, что не следует испытывать ни Бога, ни полицию, и вернулся в свое убежище, известное только ему самому, Калиостро и г-ну де Крону.
Надо сказать, что г-н де Крон сдержал слово, данное Калиостро, и не стал беспокоить Босира.
Когда ребенка привезли обратно в Бастилию и г-жа Шопен рассказала Олива́ все эти удивительные приключения, эта последняя надела на самый толстый свой палец кольцо Босира и, заплакав, поцеловала сына, для которого уже подыскивали кормилицу.
— Нет, — сказала она, — господин Жильбер, ученик господина Руссо, говорил мне однажды, что хорошая мать должна сама кормить своего ребенка… Я хочу сама кормить сына и быть хотя бы хорошей матерью, и так будет всегда.
XXXVII
ПОЗОРНАЯ СКАМЬЯ
Наконец, после долгих прений, настал день, когда вслед за речью генерального прокурора должен был быть объявлен приговор парламентского суда.
За исключением г-на де Рогана, все обвиняемые были переведены в Консьержери, чтобы быть ближе к залу судебных заседаний, которые начинались ежедневно в семь часов утра.
Перед лицом судей, возглавляемых первым президентом д’Алигром, обвиняемые держались так же, как и во все время следствия.
Олива́ была чистосердечна и застенчива; Калиостро вел себя спокойно, с видом превосходства и изредка показывал судьям свое таинственное величие, которое охотно подчеркивал.
Вилет, пристыженный и униженный, плакал.
У Жанны был вызывающий вид; ее глаза метали искры, а слова были полны угроз и яда.
Кардинал держался просто, казался задумчивым и безучастным.
Жанна очень быстро освоилась с жизнью в Консьержери, снискав медовыми речами и маленькими секретами обходительности благорасположение жены смотрителя, а также ее мужа и сына.
Таким образом, она сделала себе жизнь более благоприятной и приобрела возможность поддерживать связи с теми, с кем хотела. Обезьяне всегда нужно больше места, чем собаке; точно так же и интригану в сравнении со спокойным человеком.