Передохнув, сорвалась муха, залетала, закружила под потолком, полетели хлопья извести. Глянул Всеволод Петрович в угол, где только что она копошилась, где явился ему ректор Покатилов, и, странное дело: решетка была, был фрагмент тюремной субстанции, но самого ректора уже не было. Видимо, он лишь и был видением, игрой ума, фантазией, решетка же и субстанция оказались явью. Вот она, субстанция — профессор протянул руку и пощупал — особого свойства воздух, материя, сотканная из тысячи компонентов за миллион, может быть, лет. Не знаю, не знаю, покачал он головой, как там происходило у неандертальцев, как они поступали с особями, нарушившими их установившийся порядок, течение их жизни. Тюрем, конечно же, не существовало, возможно, были какие-нибудь ямы, куда их сажали, а скорей всего просто убивали, но, прежде чем убить, их должны были схватить, заломить руки — Всеволод Петрович содрогнулся, вспомнив, с какой ловкостью и проворством заламывали ему в аэропорту руки молодые люди в строгих костюмах, — и вот это хватание и заламывание есть один из существеннейших компонентов тюремной субстанции. Ах, какое наслаждение испытывают они, хватающие и заламывающие! С каким сладострастным удовольствием они ощущают, как ломается в их руках податливая плоть человеческая!! Как трепещет душа несчастного! Трепет душевный — еще один из компонентов. На слезах и крови, на зависти и подлости, на честолюбии и трусости, на доносах замешана тюремная субстанция! Всего, всего здесь имеется в достатке! Все врожденное и приобретенное за миллионы лет развития! необыкновенной густоты замес! А приговор! Приговор один чего стоит! Ведь нужно обладать особыми какими-то душевными качествами, чтобы сказать человеку: ты заслуживаешь. Пусть даже и закон! А исполнение приговора? Вот тут Всеволод Петрович, до сих пор иронически и горько усмехавшийся, как только дошел до «исполнение приговора», остановился и опять присел на краешек нар — усмешка повисла на его губах унылой гримасой, — руки, ладонь к ладони сложив, упрятал между колен, потому что подбирался к телу стылый озноб камеры, сгорбился и затих, со страхом уставившись в пол. Отчаяние! Отчаяние приговоренного — венец этой проклятой субстанции! Кульминация! И так явственно ему представилось отчаяние приговоренного, как будто сам он уже сидел в камере смертников, сам ожидал страшной участи.
И чуть не вскрикнул от неожиданности и ужаса, когда с визгом и грохотом откинулся в двери квадрат и в образовавшееся окошко заглянул усатенький милиционер — тот, что давеча сидел в коридоре и читал газету, а потом запирал за Всеволодом Петровичем дверь камеры.
— Эй! — окликнул он и подмигнул. — Принимай, профессор! — и протянул в окошко горбушку черного хлеба с двумя кусочками сахара на нем и алюминиевую кружку с прозрачной жидкостью, от которой истекал легкий парок.
Завороженно смотрел Всеволод Петрович, не в силах стронуться с места — мысль о еде до сих пор не приходила в голову и, глядя сейчас на этот плотный и упругий с виду кусок хлеба, на два сиротских кусочка сахара, на убогую дань эту, больше смахивающую на вековечную русскую милостыню, с отчетливой ясностью осознал свой статус арестанта, уже поставленного где-то там, в дебрях тюремной канцелярщины, на довольствие, занесенного в какие-то списки, из которых уже никакая сила не сможет вычеркнуть.
— Ну чего же ты! — милиционер протянул ему пайку через окошко, поглядывая выжидательно, словно протягивал кусок голодному псу, подманивая.
— Что это? — Всеволод Петрович привстал с нар, но не двинулся навстречу, не протянул рук, чтобы принять эту дань, или милостыню, или черт знает как еще можно было бы ее назвать.
— Так ужин же! На обед-то ты, брат, опоздал. Обед ничего у нас, нормальный, щи сегодня были и каша пшенная. А на завтрак и на ужин только вот это: хлеб да чистейшей воды кипяток, хе-хе! А ты и не знал? Уж извини, теперь до завтрашнего обеда терпеть придется. Вот в тюрьму переведут — там все путем, и завтрак горячий и ужин. Там хорошо!
— В тюрьму? А здесь что, не тюрьма?
— Хо! Конечно нет! Здесь у нас КПЗ, камеры предварительного заключения. Денька три помурыжат, это уж как водится.
Слушал его беспечный говорок Всеволод Петрович, смотрел на пайку и такой безысходностью на него повеяло, как будто угодил он нечаянно в трясину, и она затягивает его, затягивает, вот уже нет сил пошевелить ни рукой, ни ногой, скоро сомкнется мерзкая, холодная жижа над головой — и все, конец. Пайка тюремного хлеба придушила всякую надежду...
— Так вот, — неожиданно для себя сказал он, величественно тыча указательным пальцем в пайку, в кружку с кипятком. — Несите назад ваш так называемый ужин и скажите своему начальству... следователю этому скажите, что я не возьму в рот ни крошки, пока мне не скажут, за что я арестован, пока не предъявят обвинения. Я официально объявляю голодовку! Так им и скажите!
— Ох, ох, какие мы! Брось ты, слушай! Пустое это дело!
— Идите!
— Н-ну смотри! Хозяин-барин, я доложу. Только артачиться не советую. Не ты у нас тут первый такой, не ты и последний.