«Мертвые души» не появились ни через обещанные полгода, ни через год, ни через три. Чтобы реализовать свой талант и знание жизни в художественном произведении, даже гению нужно телесное и душевное здоровье, а их у Гоголя не было; чтобы работалось, нужно было лечиться и отдыхать, но для этого требовались деньги, которых тоже не было, а чтобы их достать в долг или хотя бы взамен денег — прокормиться какой-то срок, надо было писать длинные объяснительные, просительные письма, общаться с влиятельными и имущими и для этого ездить, разрушая здоровье, Так нужное для того, чтобы работать в зыбкой надежде обеспечить свое существование; дьявольский круг! Годы, города и страны мелькали с калейдоскопической быстротой и пестротой: 1837-й — Рим, Баден-Баден, Женева, Рим; 1838-й — Рим, Неаполь, Париж, Генуя, Рим; 1839-й, Мариенбад, Вена, Москва, Петербург, снова Москва; 1840-й — Венеция, Рим; 1841-й — Германия, Россия…
В Петербурге Гоголь навестил Александру Смирнову в ее доме на Мойке. «Мертвые души» были готовы, но Гоголь не стал ничего из них читать, надеялся быстро напечатать поэму в Петербурге, однако почему-то переменил решение и увез рукопись в Москву. На ней, родившейся так трудно, сходились все его надежды, в том числе и материальные — он был в долгу, как в шелку, рассчитываясь с долгами долгами же. Полторы тысячи рублей Прокоповичу, долг княжне Репниной и большой суммарный долг по реестру 1838 года, выданному Шевыреву, тысяча Плетневу, под гарантийное письмо Погодина две тысячи рублей банкиру Валентини, две тысячи франков с бесчисленными добавками в рублях Погодину же, две тысячи рублей петербургскому откупщику Бернардаки, четыре тысячи Жуковскому, который занял их для этой цели у наследника престола; не раз одалживался, наверное, Гоголь у 3. Волконской, С. Аксакова, Виельгорских и так далее, причем итоговый долг лишь редактору «Москвитянина» Погодину к 1842 году составил шесть тысяч рублей…
И вот «Мертвые души» — не только высшее творческое самовыражение писателя, но и средство выпутаться наконец-то из мрежей давних и унизительных долгов, подлечиться и отдохнуть.
Начался новый, 1842 год…
Гоголь — Плетневу: «Расстроенный духом и телом пишу к вам. Сильно хотел бы я теперь в Петербург; мне это нужно, я это знаю и при всем том не могу. Никогда так не в пору не подвернулась ко мне болезнь. Припадки ее приняли теперь такие странные образы… Но бог с ними! Не об болезни, а об цензуре я теперь должен говорить…
Удар для меня никак не ожиданный: запрещают мою рукопись… Обвинения, все без исключения, были комедия в высшей степени…»
«Цензоры-азиатцы», как назвал их в этом же письме Гоголь, завязав «разговор единственный в мире», предъявили «Мертвым душам» и их автору следующие претензии:
— «Мертвые души»?! — закричал председатель цензорского комитета. — Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мертвой дущи не может быть, автор вооружается против бессмертья.
— Ах, имеются в виду ревижские души? — разобрались цензоры. — и подавно нельзя позволить… Это значит против крепостного права.
— Предприятие Чичикова есть уже уголовное преступление… И пойдут другие брать пример и покупать мертвые души.
— Что вы ни говорите, а цена, которую дает Чичиков, цена два с полтиною, возмущает душу. Человеческое чувство вопиет против этого, хотя, конечно, эта цена дается только за одно имя, написанное на бумаге, но все же это имя — душа, душа человеческая; она жила, существовала. Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не приедет!
— У него там один помещик разоряется, обставляя дом в Москве в модном вкусе… Да и государь строит в Москве дворец! Вот вам вся история…
«У меня, вы сами знаете, все мои средства и все мое существование заключены в моей поэме. Дело клонится к тому, чтобы вырвать у меня последний кусок хлеба, выработанный семью годами самоотверженья, отчуждения от мира и всех его выгод. Другого я ничего не могу предпринять для моего существования. Усиливающееся болезненное мое расположение и недуги лишают меня даже возможности продолжать далее начатый труд. Светлых минут у меня нет много, а теперь просто отымаются руки. Но что я пишу вам, я думаю, вы не разберете вовсе моей руки…»
Гоголь не в силах был продолжать — в комнате становилось холодно, в душе еще холодней. Заледеневшие окна почти не пропускали света, и свеча на столе догорала. Ему показалось, что пишет он совсем не то, что надо, и не тому, кому сейчас надо… Ректор Петербургского университета был образованным и влиятельным человеком, однако не лучше ли вначале написать той, что туманно являлась вдруг перед глазами, когда он их устало закрывал?.. И надобно прежде спуститься вниз, чтобы взять свечей и велеть истопнику пораньше затопить печи — ночь, видно, будет морозной и ветреной, и он только позавтракал сегодня, хотя есть почему-то совсем не хотелось, да и денег не было даже истопнику на водку…