Н. В. Гоголь — В. Ф. Одоевскому: «Принимаюсь за перо писать к тебе, и не в силах. Я так устал после письма, только что конченного, к Александре Осиповне, что нет мочи. Часа два после того лежал в постели, и все еще рука моя в силу ходит. Но ты все узнаешь из письма к Александре Осиповне, которое доставь ей сейчас же, отвези сам, вручи лично. Белинский сейчас едет. Времени нет мне перевести дух, я очень болен и в силу двигаюсь. Рукопись моя запрещена. Проделка и причина запрещения — все смех и комедия. Но у меня вырывают мое последнее имущество. Вы должны употребить все силы, чтоб доставить рукопись государю. Ее вручат тебе при сем письме. Прочтите ее вместе с Плетневым и Александрой Осиповной, и обдумайте, как обделать лучше дело. Обо всем этом не сказывайте до времени никому. Какая тоска, какая досада, что я не могу быть лично в Петербурге! Но я слишком болен, я не вынесу дороги…
Прощай, обнимаю тебя бессчетно. Плетнев и Смирнова прочтут тебе свои письма. Ты все узнаешь. Кроме них не вручай никому моей рукописи. Да благословит тебя бог!»
…И Плетневу надобно теперь же дописать о деле, дай бог сил… Никогда столько не писал в одну ночь… Рука едва держит перо, и надо писать короткими фразами, чтоб отдыхать… «Дело вот в чем. Вы должны теперь действовать соединенными силами и доставить рукопись государю. Я об этом пишу к А. О. Смирновой. Я просил ее через великих княжен или другими путями, это ваше дело. Об этом сделаете совещание вместе. Попросите Алекс. Осипов., чтоб она прочла вам мое письмо. Это вам нужно. Рукопись моя у князя Одоевского. Вы прочитайте ее вместе, человека три-четыре, не больше. Не нужно об этом деле производить огласки. Только те, которые меня любят, должны знать. Я твердо полагаюсь на вашу дружбу и на вашу душу, и. нечего между нами тратить больше слов! Да благословит вас бог! Если рукопись будет разрешена, и нужно будет только для проформы дать цензору, то я думаю…»
А что я думаю? Что ж именно я думаю, сам не понимаю, чего думаю…
«…лучше дать Очкину (редактор „Санкт-Петербургских ведомостей“, писатель и цензор. —
Весь ваш Гоголь».
…Два раза «будет», два раза «дать» в одной простой фразе, даже волостные писаря так не пишут, но сил нету выправить и переписать… Колоколец за окном… Белинский!
Шли дни н недели, а из Петербурга никаких вестей, Гоголь даже не знал, благополучно ли доехал Белинский, вручил ли кому надо рукопись и письма, каковы мнения первых читателей полного текста «Мертвых душ»; единственным спасением от мрака этой неизвестности было упование на бога, никогда, к сожалению, не разрешавшего земные дела, да деловое беспокойство за дело, то есть за судьбу поэмы.
Гоголь — Одоевскому: «Что же вы все молчите все? Что нет никакого ответа? Получил ли ты рукопись? Распорядились ли вы как-нибудь? Ради бога, не томите! Граф Строганов теперь велел сказать мне, что он рукопись пропустит, что запрещение и пакость случились без его ведома, и мне досадно, что я не дождался этого нежданного оборота; мне не хочется также, чтобы цензору был выговор. Ради бога, обделайте так, чтобы всем было хорошо и, пожалуйста, не медлите. Время уходит, время, в которое расходятся книги».
Угнетало безденежье, унижало прихлебательство даже у лучших друзей, не уверенных, как и автор, в благополучном исходе всего дела, и совсем не у кого было занять — Гоголь давно всем был должен, а сейчас и голоден, и болен странною болезнью, которую сам описал обстоятельнее, чем это мог бы сделать любой тогдашний лекарь: «Болезнь моя выражается такими страшными припадками, каких никогда еще со мною не было; но страшнее всего мне показалось то состояние, которое напомнило мне ужасную болезнь мою в Вене, а особливо, когда я почувствовал то подступившее к сердцу волнение, которое всякий образ, пролетавший в мыслях, обращало в исполина, всякое незначительно-приятное чувство превращало в такую страшную радость, какую не в силах вынести природа человека, а всякое сумрачное чувство претворяло в печаль, тяжкую, мучительную печаль, и потом следовали обмороки; наконец, совершенно сомнамбулическое состояние».