В жуткой тишине на площади Паран и остальные смотрели, как Итковиан медленно опустился на колени. Гниющее, безжизненное тело осело в его руках. Одинокая, коленопреклонённая фигура — казалось капитану — заключала в себе всю усталость мира, и Паран понял, что эта картина, выжженная отныне в памяти, никогда его не покинет.
Борьба — война, — идущая внутри Кованого щита, была почти незаметна. После долгой паузы Итковиан протянул руку, расстегнул ремешок и снял шлем, открыв кожаный подшлемник с пятнами пота. Длинные, мокрые волосы прилипли ко лбу и шее, скрыли лицо, когда он склонил голову. Тело в его руках распалось бледным пеплом. Кованый щит не шевелился.
Грудная клетка стала подниматься и опускаться медленнее.
Вздрогнула.
Затем движение прекратилось.
Капитан Паран метнулся к Итковиану, с колотящимся сердцем схватил его за плечи и встряхнул.
— Нет, будь ты проклят! Я пришёл сюда не для того, чтобы увидеть это! Очнись, ублюдок!
Голова Кованого щита дёрнулась назад. Он судорожно вздохнул.
Малазанец, присев, передвинулся, чтобы видеть лицо Итковиана.
— Молоток! — крикнул он через плечо.
Пока целитель бежал к ним, Итковиан отыскал Парана глазами, медленно поднял руку. Подавляя разочарование, смог найти слова.
— Не знаю, как, — прохрипел он, — но вы вернули меня.
Усмешка Парана была вымученной.
— Ты — Кованый щит.
— Да, — прошептал Итковиан.
— Я чувствую это в воздухе, — сказал Паран, пытаясь перехватить взгляд Итковиана. — Он… он очистился.
Остряк смотрел, как малазанец и его целитель говорили с командиром «Серых мечей». Туман в мыслях, окутывавший его, как он осознал, уже несколько дней, начал рассеиваться. Подробности обрушивались на даруджийца, и очевидность изменений в нём самом тревожила Остряка.
Его глаза видели… иначе. Нечеловеческая острота. Любое движение, даже самое мелкое или далёкое, привлекало его внимание, повышало бдительность. Определялось как незначительное или как угроза, добыча или неизвестность — инстинктивные решения теперь принимались не где-то в глубине, а у самой поверхности разума.
Остряк чувствовал каждую свою мышцу, каждую связку и кость, мог сосредоточиться на каждой отдельно от других, достигая такой пространственной чувствительности, которая делала контроль абсолютным. Он смог бы идти по лесной подстилке совершенно беззвучно, если бы захотел того. Он смог бы застыть, затаив дыхание, и стать совершенно неподвижным.
Но перемены, которые ощущал даруджиец, были куда глубже этих физических проявлений. Поселившаяся в нём жестокость принадлежала убийце. Холодная и безжалостная, без сочувствия или сомнения.
И это понимание пугало его.
Остряк посмотрел на своих последователей, понимая, что именно этим они и были. Последователи, его собственные Присягнувшие. Ужасная правда. Среди них Скалла Менакис —
Почувствовав его взгляд, Скалла посмотрела на него.
Остряк моргнул.
Она подняла брови, и даруджиец понял её тревогу, которая ещё больше его изумила — единственный ответ на тот ужас, который вызывал у него прячущийся внутри жестокий убийца.
Скалла помедлила, затем подошла к нему.
— Остряк?
— Да. Такое чувство, что я только что проснулся.
— О, похмелье сказывается, уж поверь.
— Что тут происходит?
— Ты не знаешь?
— Думаю, знаю, но не уверен — в себе, в своих же воспоминаниях. Мы обороняли дом, и дело повернулось страшней, чем грязь у Худа на сапогах. Ты была ранена. Умирала. Тот малазанский солдат вылечил тебя. А это Итковиан, и жрец только что у него в руках рассыпался в пыль… боги, ему бы надо было помыться…
— Храни нас Беру, это и правда ты, Остряк. Я уже думала, что я… что мы потеряли тебя.
— Похоже, часть меня потеряли, женщина. Все мы.
— С каких это пор ты стал религиозным?
— Шуточки Трейка. Я не такой. Он сделал ужасный выбор. Покажите мне алтарь, и я скорее помочусь на него, чем поцелую.