В христианском пространстве, лишь перелицевавшем изысканное позднее язычество, роль и место Ахматовой еще яснее. Даже вовсе прозрачны.
[Добавлю в квадратных скобках: классики в свое время дельно учили, что все дело в пчелах… Как тонко подметил К.Ф. Тарановский, чаще мертвых, чем живых. Чаще неправильных (дающих неправильный мед?), чем правильных. И еще: все фигня, кроме пчел, и пчелы тоже фигня. Точнее всего, видимо, так: «В начале была пчела».]
Судите сами.
Н.С.Г. писал перед самой гибелью (1921) недвусмысленно:
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо своё, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орёл не взмахивал крылами,
Звёзды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передаёт.
Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро, и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.
Но забыли мы, что осияно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово это – Бог.
Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества,
И, как пчёлы в улье опустелом,
Дурно пахнут мёртвые слова.
Как мы видим, к евангельскому откровению удивительным образом приблудились сакральные насекомые! Налицо наивное сочленение трех разноприродных нуминозных элементов: христианского откровения (логоса), культа поэтического слова и, разумеется, пчелиного культа. С чего бы это?
Такого рода примеров сколько угодно. Мандельштам годом раньше (1920) писал [про пчел и остальных] очень похоже – неспроста заменив Прозерпину Персефоной…
Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного меда,
Как нам велели пчелы Персефоны.
Не отвязать неприкрепленной лодки,
Не услыхать в меха обутой тени,
Не превозмочь в дремучей жизни страха.
Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчелы,
Что умирают, вылетев из улья.
Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,
Их родина – дремучий лес Тайгета,
Их пища – время, медуница, мята.
Возьми ж на радость дикий мой подарок,
Невзрачное сухое ожерелье
Из мертвых пчел, мед превративших в солнце.
Дважды мертвый улей, лодка Харона, да и пчелы неживые. Неспроста, ибо пчелы Персефоны – это (буквально) пчелы смерти.
У Ахматовой тоже нет недостатка в пчелах. Например (с посвящением фатальной О.Глебовой-Судейкиной):
Пророчишь, горькая, и руки уронила,
Прилипла прядь волос к бескровному челу,
И улыбаешься – о, не одну пчелу
Румяная улыбка соблазнила
И бабочку смутила не одну.
Есть и знаменитая оса (тоже мертвая):
Я сошла с ума, о мальчик странный,
В среду, в три часа!
Уколола палец безымянный
Мне звенящая оса.
Я ее нечаянно прижала,
И, казалось, умерла она,
Но конец отравленного жала
Был острей веретена.
Разумеется, есть и логос. Как ни странно, он смертен. Как говорится, внезапно смертен.
И даже я, кому убийцей быть
Божественного слова предстояло,
Почти благоговейно замолчала,
Чтоб жизнь благословенную продлить.
Оставим пока в стороне связь тезиса «слово есть бог» с пчелами, живыми и мертвыми, – и пойдем дальше.
Раскроем русский Новый Завет – в официальном Синодальном переводе. Здесь на самом видном месте стоит знакомое (Иоанн, 1:1):
«В начале было Слово, и Слово было с Богом, и Слово было Бог».
Этот красивый пассаж и цитирует Гумилев. Все в порядке?
Нет. В абсолютно каноническом, стопроцентно священном греческом первоисточнике этот стих выглядит подозрительно непохожим:
«Ἐν ἀρχῇ ἦν ὁ λόγος, καὶ ὁ λόγος ἦν πρὸς τὸν θεόν, καὶ θεὸς ἦν ὁ λόγος.»
«Вульгата», канонический латинский перевод Евангелия, восходящий к блаженному Иерониму (IV-V века н.э.), подтверждает наши подозрения (разумеется – ибо латынь понятнее греческого):
“In principio erat Verbum et Verbum erat apud Deum et Deus erat Verbum.”
Лютеровская немецкая Библия, кстати, относительно недавняя – туда же:
“Im Anfang war das Wort, und das Wort war bei Gott, und Gott war das Wort”.
Перевод Евангелия на иврит – туда же:
"בְּרֵאשִׁית הָיָה הַדָּבָר, וְהַדָּבָר הָיָה עִם הָאֱלֹהִים, וֵאלֹהִים הָיָה הַדָּבָר."
Арамейские эмуляции в этом [еще не объявленном нами] смысле ничем не отличаются.
Ну, и окончательно добивает нас церковнославянский перевод, хорошо понятный русскоязычному читателю:
«Въ началѣ бѣ слово и слово бѣ къ Богу и Бог бѣ слово».
То есть: здесь и ранее не «Слово бѣ Бог», а «Бог бѣ слово»! Не «Слово было Бог», как нам пытаются внушить, а «Бог был слово». Последнее – намного более понятное, но не слишком монотеистическое утверждение, естественно возникшее в красочном греческом оригинале и плавно перетекшее в латинскую и другие, включая древнюю славянскую, интерпретации. Гораздо позднее и Западная, и Восточная церкви развернули его на 180 градусов – по нехитрым теологическим соображениям.