В годы оттепели происходило быстрое созревание общества. То, о чем трудно было помыслить и на что трудно было решиться в 1958 году, ярко проявилось через семь лет. Несколько десятков писателей публично и коллективно протестовали против судебной расправы над двумя независимыми литераторами. Публикация неразрешенных произведений на Западе не казалась уже политическим преступлением в глазах общественных слоев, обретающих свободу мысли. Рядом с официальными поношениями прозвучали голоса защитников. И это было небывалым явлением в общественной жизни страны, явлением, положившим начало правозащитному движению.
Впрочем, сам Юлий Даниэль, находясь на скамье подсудимых, не подозревал об историческом значении судебных заседаний. Он защищался мужественно и достойно. Ему, конечно, легче было бы защищаться, если бы он знал о моральной поддержке, которую оказала ему весомая группа интеллигенции. Он мог надеяться только на своего друга Андрея Синявского, на мужество и принципиальность адвокатуры.
…Ничего из сказанного еще не произошло, когда весной 1962 года Андрей Синявский привел ко мне своего друга послушать стихи.
Друга звали Юлий Даниэль. Это был молодой человек, немного меня помоложе, узколицый, с темными волосами на косой пробор, узкоплечий, чуть сутуловатый, с застенчивой улыбкой, негромким смешком. Типичный московский интеллигент и по манере держаться, и по одежде, и по словам. И по занятию. Он был переводчиком стихов.
Я мало о нем слышал до первой встречи. Оказалось, что всю зиму мы прожили в одном поселке под Москвой, на дачах «Литгазеты», да так и не встретились.
На сей раз я читал стихи, Андрей произносил о них суждения, а Юлий изредка вставлял слово. Он не любил и не умел выступать в роли критика. Выслушав стихи, говорил обычно что-то одобрительное, если нравилось. Или молчал.
Мы расстались в этот день, чтобы не скоро встретиться.
Но имя моего нового знакомого громко зазвучало в Москве, да и во всех мировых средствах массовой информации. Андрей Синявский и Юлий Даниэль были арестованы за переправку за границу сочинений, порочащих и т. д.
Я вспомнил, что название произведения, вменявшегося в вину Юлию, было мне известно – повесть «Говорит Москва», да и содержание этой повести я откуда-то знал. Не стану его пересказывать (поскольку читатели этой книги сами могут с этой повестью познакомиться). По нашим временам, как говорится, в ней нет «ничего особенного». Но по тем временам особенного было много. Парадоксальная ситуация, в ней изображенная, только на первый взгляд казалась парадоксальной для нашего ежедневного быта. Это была аллегория, метафора, иносказание, весьма прозрачные, узнаваемые.
Даниэль был осужден на пять лет лагерей. О нем доходили редкие слухи, что он жив, что ведет себя достойно, держится мужественно.
Для нас в те бурно-застойные времена пять лет прошли довольно быстро. Не уверен, что термин «застой» выбран очень точно. Под внешней благостью и относительной нежестокостью государства, отданного на разграбление системе, происходили бурные процессы формирования нового сознания, возникновение и утверждение идей, появление новых лиц, формирование новых политических и нравственных догм. Когда теперь говорят, что мы дети застоя, я принял бы это определение без всякой иронии.
Я увидел Юлия Даниэля вскоре после его освобождения у себя за столом в поселке Опалиха. Он был усталым, еще больше похудевшим, ничуть не громче обычного, но совершенно не сломленный, не прибитый. Естественный, такой, как всегда.
Естественность – одна из главных черт его характера. Я добавил бы – естественность благородства. Даниэль не красовался, не рассуждал, не буйствовал в спорах. Он совершал поступки, как бы без всякого насилия над собой, по какому-то ему присущему определению.
В нем была абсолютная убедительность человека моральной нравственности. Но, конечно, в обществе ненормальном его манера поведения, его нравственные решения были намного выше тогдашней нормы.
Для меня Даниэль был своеобразным барометром. В затруднительных или щекотливых ситуациях я обращался к нему и всегда получал точный и краткий ответ: «я бы так не сделал» или «пожалуй, я сделал бы так». Этого для меня было достаточно.
Важнейшей чертой его нравственных установок была их человечность. Он никогда не требовал от человека поступка сверх сил, жертвенного или эффектного. Мне кажется, что в нем жила уверенность, что если человек ведет себя естественно, то это и есть нравственное поведение, потому, что естественны честность, справедливость, милосердие, верность.
Он был не из тех, кто в атаках кричит «ура!» сзади строя, а среди тех, кто молча бросается на пулемет. Он отнюдь не считал назначением человека бросаться на пулемет. Это был последний выход, если других не было.
Жизнь «на воле» не была легка для Даниэля. Он был наказан, но не прощен. Многие годы он подвергался всяческим утеснениям, к примеру, с пропиской, с разрешением жить в Москве, но, пожалуй, самым тяжелым для него были различные препоны в его профессиональной работе.