– Старость бывает несчастной и счастливой. Я допускаю возможность счастливой старости, ибо в основе мира лежит идея гармонии и счастья.
– О, Пуйестик, перестань мыслить!
– Я мыслю потому, что не рискую.
– Я думаю о бесконечности. Если конечны части вселенной, то конечна и она сама.
– Но это же формальная логика.
– Да. Но существование времени и движения, отсутствие заднего хода. Бесконечность нейтральна к движению и времени.
– Но само наше представление о недостаточности этих понятий свидетельствует о возможности других. Может быть, мы просто еще ничего не понимаем и не так далеко ушли от мифологизма. Может быть, наша наука, которая кажется нам непостижимо сложной – всего лишь начало науки, ввиду ее молодости.
– Сплошные «но». Диалектика бытия достаточно хорошо разработана. Нет диалектики небытия. Оно однозначно. Но есть маленькая лазейка – непонятная утечка энергии. Смена измерений. Может быть, она бесконечна. Но проклятые движение и время – без них не обойдешься и здесь.
– Перестань мыслить, Пуйестик!
– Не перестану. Мысль – единственное, для чего нет времени и движения. Она мгновенна. И, может быть, в природе мысли кроется разгадка.
Когда я гуляю вдоль сероглазого моря, иногда приходят стихи. Чтобы их не забыть, я захожу в «Мышиную нору» на окраине парка и, спросив бумажную салфетку у буфетчицы, записываю пришедшие в голову строки. Так было и на сей раз. Я сидел за столиком, задумавшись над листком, а когда поднял глаза, увидел, что против меня сидит Пуйестик. Как всегда, не здороваясь, он сказал:
– Хорошо вам, поэтам.
Пуйестик никогда не здоровался и не прощался. Однажды я его спросил о причинах. Он ответил, что здороваться и прощаться надо только в самых существенных случаях. Здороваться, когда человек появляется на свет, и прощаться, когда он навсегда уходит из жизни. В первом случае он еще ничего не слышит, во втором – уже ничего не слышит. Так что здороваться и прощаться – пустое дело.
– Хорошо вам, поэтам, – сказал Пуйестик. – Вам тайно завидует вся пишущая братия. Каждый прозаик, драматург или эссеист охотно променял бы свою профессию на звание поэта. Поэзия – высшее определение искусства и потому говорят о поэтичности музыки или живописи.
– А Лев Толстой? – возразил я.
– Толстого мучала совесть, – ответил Пуйестик. – При этом так же невозможно воспринимать поэзию, как при хождении с гвоздем в башмаке.
– А Достоевский?
– Достоевский, конечно, завидовал поэтам, это видно по его слову о Пушкине. Но он страдал многословным обилием мысли. И поэтому не мог быть поэтом.
– В известном смысле это так.
Он, впрочем, не любил литературных тем и вскоре перешел к своей любимой метафизике.
– Я думаю о смысле желаний. В мире изначально уравновешены необходимость и свобода воли. Желания это те импульсы, которые мы посылаем миру и которые не могут не отразиться на общем состоянии вселенной. Мы молимся, именно чувствуя это. Но поскольку эти импульсы разнонаправлены и хаотичны, происходит хаотическое смещение сил. Оно нарушает изначальную гармонию. Оно влечет к хаосу.
Мир может спасти только согласное направление волевых импульсов. Конкретный пример. Такое согласное излучение единичной воли неоднократно спасало Россию – в 1613, в 1812, в 1917 и в сорок первом году. Все, происходящее с человечеством, имеет вселенский смысл, который многие склонны отрицать.
Мне надоела эта ахинея. И, выпив последнюю рюмку, я стал прощаться. Плащ Пуйестика был распахнут, и я заметил на лацкане его пиджака маленький ключик, нечто вроде значка.
– Что это? – спросил я.
– Об этом ты когда-нибудь узнаешь.
Пуйестик тоже встал, собрал посуду и отдал ее в окошко с надписью: «Сами кушаем, сами пьем, сами посуду отдаем».
Он застегнул свой плащ. Кстати, я заметил, что он никогда не расстается с ним. Летом, в жару, носит на руке, зимой поддевает под него меховую безрукавку. Также никогда не снимает он свой лиловый берет.
Мы вышли в лиловое смеркание дня.
Мы стояли близ дерева, наклоненного от моря.
– Оно похоже на женщину, убегающую от наскоков кочевников.
– Да ты поэт, – сказал я.
– Нет, – ответил Пуйестик, – меня меньше всего интересует поэзия.
– Тогда ты – эстетик, – предположил я.
– Эстетика интересует меня только в одном аспекте – эстетика природы. Эстетика в приложении к искусству совершенно бесплодна и произвольна. И, главное, не дает ничего тем, для кого должна быть создана – людям искусства. Она зыбка и неопределенна. Есть ли, к примеру, у тебя эстетика?
– Чисто практически. Писать надо кратко, ясно и по существенным поводам.
– Это годится только для тебя. И, может быть, для поэзии. Проза бывает не краткой, вроде Филдинга, Бальзака и Толстого. А поэзия часто неясна. А пишешь ли ты сам только по существенным поводам? Вообще, литература новейшего времени вовсе не соответствует твоим принципам. Человек хочет знать себя и в несущественных проявлениях.
– Приходится ли тебе читать?
– Я читаю только переводы. Они – сито, где проваливается словесный мусор и остаются мысли. Толстого и Достоевского я читал по-эстонски. Шекспира – по-немецки. Стендаля – по-английски.