Версия Самойлова скверно согласуется с тем, что мы знаем о литературной позиции Вс. Вишневского в 1946 году (для него постановление ЦК было не злосчастным указанием, а долгожданным сигналом, разрешающим наконец-то вдарить по столь долго привечавшемуся властью Пастернаку). Гораздо более жизнеподобна версия, представленная в воспоминаниях К. М. Симиса: «Что Вишневский предложил ему опубликовать эти стихи, Дезик написал. Но умолчал о том, что всемогущий о ту пору Вишневский твердо обещал: опубликуешь стихи о Пастернаке – гарантирую тебе книгу стихов. Об этом разговоре рассказывал мне Дезик на следующий день после того, как он состоялся <…> Когда его в моем присутствии Сергей Наровчатов убеждал дать в “Знамя” стихи о Пастернаке, Дезик просто пожал плечами и сказал: “Противно, я бы после этого уважать себя перестал”»[35]
.Поэт отверг соблазнительное предложение, но до 1949 года включал послание в свои машинописные сборники, то есть, по существу, не отказывался от текста[36]
. Помня об этом, Самойлов не хотел указывать на смягчающие (извиняющие) обстоятельства и «приукрашивать» свою позицию. Поэтому он передатировал текст: стихи, написанные на фронте, более объяснимы и простительны, чем написанные после войны, в раздражении от публичного успеха адресата. Поэтому он не упомянул в пастернаковском очерке о своем позитивном отношении к постановлению о «Звезде» и «Ленинграде», обещании (безусловно серьезном и исполнимом) Вишневского и совете Наровчатова воспользоваться случаем, на фоне которых отказ от публикации смотрелся бы более эффектно и/или благородно. Поэтому же в «Предпоследнем гении» опущен тщательно отрефлектированный Самойловым и в других главах «Памятных записок» им описанный сюжет выступления Слуцкого на «отвратительном собрании» 31 октября 1958 года. В очерке «Друг и соперник» Самойлов, рассказав, как Слуцкий дал прочесть ему свою речь сразу после погромного заседания, пишет: «И, каюсь, я не ужаснулся». Автор «Друга-соперника» принимал на себя долю ответственности за выступление Слуцкого; автор «Предпоследнего гения» стремился уйти от самооправдания в любой форме, а даже беглое упоминание о поступке Слуцкого могло быть прочитанным в таком ключе. За двадцатичетырехлетнего Давида Кауфмана должен был отвечать только Давид Самойлов. Тот, кому «выпало счастье быть русским поэтом», иными словами говоря – продолжать дело Пастернака[37], Блока, Пушкина.В эссе «Литература и стихотворство» Самойлов вызывающе перевернул известную верленовскую антитезу: «Между тем литература – это не стихотворство, даже не поэзия (это лишь ее части и формы выражения), даже не самовитое, пусть хоть точнейшее и тончайшее, раскрытие личности, а служение, жертва и постоянное обновление соборного духа, обновление его в форме личного опыта мысли и чувства». Пусть так. То «усилие обновления», о котором дальше говорит Самойлов, можно называть не поэзией, а литературой. Можно, хотя старинное словоупотребление не под силу искоренить даже большому поэту, не без оснований раздраженному безответственными играми с «поэзией». Суть в ином: «Дарование – даровано. Но нельзя всю жизнь тешиться дарованным. Дарованное, но не обновленное, ветшает».
«Памятные записки» – книга о том, как обновлялось дарованное. И о том, как дарованное
Интерпретатор, перетолковывающий «темное» высказывание художника, объясняющий, что тот, дескать, выразился «не вполне правильно», выглядит откровенно нелепо. Но что поделать, если назвать Самойлова «литератором» попросту невозможно, если он был поэтом! И в «Памятных записках» не меньше, чем в стихотворениях и поэмах. Мог он сочинить «правильный роман» – с дуэтом главных героев и толпой второстепенных персонажей, вьющейся интригой, густым бытом и надлежащим образом прописанным «историческим фоном»? Да запросто! Разве не он строил самую что ни на есть интимную лирику на сюжетной основе (и выслушивал за то когда вежливые, а когда и ядовитые укоризны)? Разве не он умел насытить стиховое повествование колоритными, конкретными и запоминающимися деталями? Разве не ощущаем его поэтический мир звучащим, переливающимся цветами и запахами, осязаемым? Все так, все он «мог» (ибо, кроме прочего, был блестящим профессионалом)[38]
, да только хотел совсем другого.