Заключённый развалился на жёстком казённом стуле, словно сидел не в кабинете царя и бога Соловецкой «крытки» в одном лице, а в кожаном кресле где-нибудь на кафедре искусствоведения МГУ. Капитан в университете никогда не бывал, да и что там было ему делать, но почему-то представлял себе кафедру искусствоведения именно так: массивные кресла, обитые выделанной толстой шкурой невезучей коровы. И массивные столы, на которых свалены толстые папки и книжки с золотым тиснением.
Джаба задумчиво барабанил толстыми пальцами по крышке начальникова стола.
– И насколько незамедлительно я должен явиться в Москву? На каком транспорте придётся ехать?
– Завтра вас будет ждать самолёт. До трапа я провожу лично.
Ничего хорошего от такого вызова доктор искусствоведения не ждал. Конечно, глупо было бы надеяться, что о нём забудут вообще. Но почему вспомнили именно сейчас? Более важных забот накануне большой войны не осталось? Уголовный авторитет не видел ни одной разумной причины для того, чтобы он понадобился в Москве. Разве что, попытка нащупать через откровенную шпану след какого-то очкастого «графа Монте-Кристо»? Ивакин взвесил шансы мелкого бандита Куцего сделать нечто такое, на что обратил бы внимание лично Богдан Захарович Кобулов. Он что, Сталина умудрился ограбить или какой-то из баб Лаврентия Павловича произвёл «взлом лохматого сейфа»? Представив такую картинку, Джаба Гивиевич улыбнулся. Чушь, конечно, реникса, как писал Антон Павлович Чехов, но смешно.
Выбора не было. Специалист по средневековой эстетике махнул пухлой ладошкой и согласился: «Поехали».
– Я ужасно извиняюсь, – смущённо проговорил Скачков.
– Что ещё? – недовольно осведомился заключённый.
– По инструкции я обязан этапировать вас в наручниках. Вы не будете возражать, если перед въездом на поле я надену «браслеты», а когда выведу вас из машины и передам сопровождающим, железки сниму?
– Как я, маленький невинно осуждённый, могу противиться исполнению инструкции, – неприятно захихикал Джаба. Он поднялся со стула. – Завтра вставать рано. Я пошёл отдыхать.
Путешествие из Соловков в Москву Ивакину не понравилось. Молчаливые сопровождающие – пятеро в цивильном – уже на трапе защёлкнули на запястьях наручники. Весь перелёт двое сидели по бокам, третий с револьвером в руке – напротив. Остальные отдыхали, чтобы через два часа сменить «утомившихся» конвоиров.
Прямо из аэроплана Джабу запихнули в машину. Уже новые сотрудники расселись так, чтобы этапируемый оказался на заднем сиденье между крепкими организмами, как кусок колбасы между ломтями хлеба. А тот, который оказался рядом с шофером, держал в кулаке воронёный «ТТ».
Шторы на окнах были задёрнуты. Автомобиль от Центрального аэродрома стал петлять по проулкам, и искусствовед, хоть он и неплохо знал Москву, быстро потерял ориентиры. Но когда экипаж вполз во двор Лубянки, этот интерьер заключённый узнал.
Потом его вели по запутанным коридорам, поднимались по одной лестнице и спускались по другой. В конце концов оказались в просторной приёмной, отделанной дубовыми панелями. Здесь наручники наконец-то сняли. Ивакин огляделся и обаятельно улыбнулся черноволосой красавице, сидевшей за столиком секретарши: «Гамарджоба, Манана. Ты всё хорошеешь. На тебя уже смотреть нельзя – ослепляешь».
– Здравствуй, Джаба, – приветливо отозвалась Мамиашвили. – А ты толстеешь. Сказывается недостаток движения.
– Я не могу много двигаться, – серьёзно пояснил Ивакин. – Я ведь сижу.
Секретарша рассмеялась.
– Сейчас доложу, – сказала она, сняла трубку внутреннего телефона и произнесла только одно слово: «Доставили». Выслушала такой же короткий ответ и махнула длинными пальцами. – Проходи. А вы подождите в коридоре, – жёстко приказала конвоирам.
Джаба Гивиевич шагнул из тамбура в огромный, ярко освещённый кабинет. Хозяин его уже спешил, выйдя из-за могучего стола, навстречу, сверкая чисто протёртыми стёклами пенсне.
– Здравствуй, мой дорогой друг, – сказал Берия и сделал широкий жест в сторону глубокого кожаного кресла. – Проходи, располагайся.
На маленьком столике, примостившемся рядом с письменным, стоял грузинский коньяк, красная и чёрная икра в хрустальных вазах, парил тёплый лаваш, сияющие бока помидоров оттеняли зелень кинзы.
Лаврентий Павлович включил настольную лампу, потом выключил верхний свет.
– Ты, конечно, устал с дороги и проголодался, – продолжал гостеприимный хозяин, разливая в бокалы с широким донцем и узким горлышком пахучий напиток. – Конечно, это не то, что бывало в двадцатом в Тифлисе. Помнишь?
– Такое не забудешь, Лаврентий, – отозвался Джаба. – Мы были молодые, могли трое суток пить кахетинское вино и не уставали любить наших замечательных женщин. Мы делали смешные и трогательные глупости, не задумываясь, чем придётся за них расплачиваться.
– Ты красиво сказал, старый товарищ, – растроганно произнёс Берия, достал из кармана пиджака белоснежный платок, снял пенсне и вытер глаза. – И хорошо, что ты понимаешь, что за сделанное всегда приходится отвечать.
Ивакин потупился. Руки его порхнули над столешницей и тут же замерли на краю.