Не вписываются в этот микротекст две карточки: «32. И надпись: „При чем здесь я?“ <…> 35. Виноваты все, а отвечать тебе». Но, в сущности, эти «надписи», предваряя стихотворный «текст в тексте», прямо превращают его в описание «я». В вынесенных в «надписи» стихах субъект говорения — «я» — философствует о том, что в нем самом может быть противопоставлено страданию, мерзости, слабости. Однако здесь парадокс тот же, что и во второй части: то, что претендует на роль личностного самовыражения, оказывается чужим, эпигонским, стертым словом безличной традиционной поэтичности.
Показательно, что чередование всех трех элементов ритмической структуры этого фрагмента чрезвычайно равномерно: фактически здесь семь раз повторена одна и та же «строфа», состоящая из неизвестного читателям имени, фразы, начинающейся со слов «И мы видим…», и фразы, начинающейся со слов «И надпись…». Сбой происходит только в финале фрагмента, где «трехстишие» заменяется на «двустишие»: вместо «И мы видим…» звучит «И мы различаем», а на месте имени «другого» опять появляется «я»:
54. И мы различаем в полумраке силуэт огромной крысы, обнюхивающей лицо спящего ребенка.
55. Это я.
Сбой достаточно устойчивого ритма — это всегда способ акцентирования семантически важной точки стихотворения. Так и у Рубинштейна. Последняя карточка «Это я» становится своеобразным резюме всего фрагмента:
Этот вывод вполне приложим и к четвертому фрагменту, ритм которого образован повторением нарочито книжных, почти цитатных фраз, начинающихся с «И дрожит…» (дуэльный пистолет [57], раскрытый на середине французский роман [58], серебряная табакерка [59], оловянный крестик [60], серебряный самовар [61]). Причем начинается этот фрагмент с фразы, явно пробуждающей ассоциацию с началом «Евгения Онегина»: «56. И тут наконец-то появляется большая серебряная пуговица на дорожном плаще молодого человека, едущего навестить умирающего родственника», — а завершается отсылкой к не менее хрестоматийному, чем «Евгений Онегин», стихотворению Эдгара По «Ворон»: «62. И слегка подрагивает блестящий клюв большой черной птицы, неподвижно сидящей на голове гипсового бюста античной богини». Всё это — литературные, по большей части романтические модели судьбы — но и это тоже «я».
Ритм самого большого, пятого (композиционно — предпоследнего) фрагмента (карточки 63–102) также складывается из повторяющихся элементов:
— реплик конкретных персонажей, постепенно разворачивающихся в небольшие сцепки-диалоги из одной — трех карточек. В начале и в конце фрагмента эту функцию исполняют реплики прощания («64. <…> „Спасибо, мне уже пора…“ <…> 67. <…> „Ну, что ж. Я, пожалуй, пойду“»), а в середине — философские рассуждения, ламентации, инвективы, бытовые советы («90. Проф. Витте (один): „Господи! Сколько же можно! Пережить это нету никаких сил. Ведь я же честно стараюсь. Видит бог, я честно стараюсь“. 91. (Срывается на крик.) 92. „А это все она! Она! Эта тупая мещанка Антонина! А уж чего мне стоил ее восхитительный кузен, эта ненавистная скотина, украшенная университетским дипломом, знает один только бог. Впрочем, я, кажется, знаю, что надо делать!“ <…> 94. „Вот смотри. Сначала надо протереть вот этой губочкой. Смотри, я ведь тебе показываю. Вот этой губочкой. Потом вот этой сухой тряпочкой. Чтобы не ржавело. Понятно?“»);
— разделительной театральной ремарки «Уходит», обязательно возникающей после реплики персонажа или в конце сценки;
— библиографических справок, названий научных статей и книг с полным указанием имени автора, выходных данных, страниц и т. п.