В этой части, казалось бы, полностью отсутствуют лирически окрашенные элементы — носители самосознания «я». Но на самом деле «я» здесь проявлено опосредованно — через «других». Так, например, названия перечисленных в этой картотеке книг и статей легко воспринимаются как пародийное автометаописание поэтики Рубинштейна: «84. Замесов Виктор Николаевич. Кризис паразитарного сознания. Что дальше» (уж не кризис ли постмодерного сознания имел в виду автор — не Замесов, конечно, а Рубинштейн?), сборник статей «Актуальный лабиринт» (81, 82, 83, 84), «66. Мартемьянов Игорь Станиславович. Сезон откровений. Сб. лит. — критич. статей», «72. Могилевская Сусанна Янкелевна, Пилипенко Владимир Николаевич. Нам весело! А вам? Репертуарный сборник для учащихся 4–6 кл. школ слабослышащих…», «75. Сарториус Иоахим. Формула колеса: Роман / Пер. с нем. и послесл. В. А. Ривкиной…», «81. <…> Некоторые вопросы неконвенциональной поэтики…»
Как мы помним, имена собственные в этом стихотворении впервые появлялись после ремарок «Сидят:» и «Стоят:». В последней части некая групповая фотография из семейного архива на наших глазах оживает, и все ее персонажи «уходят». Связь между «героями» этой части и семейными фотографиями в начале композиции ясно свидетельствует о том, что «я», то и дело возникавшее рядом с этими «Говендо Т. Х.» и «покойным А. В. Сутягиным», для нас и объединяет этих персонажей воедино в общем пространстве текста — фактически на единой сцене, с которой все они постепенно «уходят». А реплики, которые они произносят, могут показаться загадочными только вне общего семантического поля текста. Так, допустим, «Гаврилин А. П.» произносит: «Мы, к примеру, говорим: вот ветер шумит. Да? <…> А шумит вовсе не ветер, а то, что попадается ему на пути: ветки деревьев, кровельная жесть, печные трубы. А ветер, Любочка, не шумит. Что ему шуметь?» Но ведь это же прямой ответ на вопрос о проявленности, воплотимости и вообще
Недаром в финале, когда
Повторяющаяся сентенция, в свою очередь, анафорически связана с фразами о других. Эти фразы опять-таки образуют стихотворный рифмованный текст, но уже не разрушаемый рефреном «А это я» — напротив, рефрен становится неотъемлемой частью явственно ощутимого ритмического узора. Перед нами действительно
113. А это я.
114. А это я в трусах и в майке.
115. А это я в трусах и в майке под одеялом с головой.
116. А это я в трусах и в майке под одеялом с головой бегу по солнечной лужайке.
117. А это я в трусах и в майке под одеялом с головой бегу по солнечной лужайке, и мой сурок со мной.
118. И мой сурок со мной.
119. (Уходит)
Хаотическое на первый взгляд построение текста оборачивается чередой локальных ритмов, которые к тому же перекликаются друг с другом. Именно в точке их взаимного пересечения и возникает «я» как сопряжение недолговечных ритмических порядков, возникающих из хаоса отчужденных форм и вновь растворяющихся в нем. С этой точки зрения понятно, что сама картотека, построенная как комбинация такого рода ритмов, изоморфна рубинштейновской философии «я» как текста. «„Это я“» становится не только моделью движущегося (само)сознания, но и аналогом всей жизни человека: от детства до смерти, — при том что в приведенном выше финале детство и смерть (уход) соединяются в одной точке.
Ритмическая структура композиции приобретает особое значение: каждый ее сегмент соответствует не столько биографическим, сколько философским фазам формирования «я», каждый раз предполагающим новое соотношение разнородных языков культуры, новый набор «чужих» элементов. В сущности, можно прочитать ритмический рисунок этого текста как