— Вы вообще… вы… вы… вы — Кысь, вот вы кто!!! — крикнул Бенедикт, сам пугаясь: вылетит слово и не поймаешь; испугался, но крикнул. — Кысь! Кысь!
— Я-то?… Я-то? — засмеялся тесть [Главный Санитар, а затем и Набольший Мурза] и вдруг разжал пальцы и отступил. — Обозначка вышла… Кысь-то — ты.
— Я-а?!?!?!
— А кто же? Пушкин, что ли? Ты! Ты и есть <…>. А ты в воду-то посмотрись… В воду-то… Хе-хе-хе… Самая ты кысь-то и есть… Бояться-то не надо… Не надо бояться-то. Свои все, свои… (с. 365)
И шутливость тона, и то, что диагноз этот исходит от совершенно чудовищного Кудеяра Кудеяровича, — все это только подчеркивает серьезность сказанного. «Духовной жаждою томимый», Бенедикт становится не пророком, но Кысью — той, что «хоп! и хребтину зубами: хрусь! — а когтем главную-то жилочку нащупает и прервет, и весь разум из человека и выйдет…» (с. 7); той, что сзади подойдет, «да все это счастье из головы и выковырнет… Как когтем вынет» (с. 117). Только вместо когтя у Бенедикта — санитарский крюк: «„Поворачивай!“ — дикий крик тестя, али другого кого, не видать под балахоном; „Поворачивай крюк-то, тудыть!“ — повернул, дернул, лопнуло, потекло, закричал, вырвал книгу, к сердцу прижал, трепеща, — живу!!! — оттолкнул ногой, прыжком вылетел в метель!» (с. 255). Так описывается первый поход Бенедикта «за книгами» и его первое убийство.
Отнимая книгу, Бенедикт лишает жизни и ее хранителя, «голубчика» — но зато вполне вампирически сам испытывает полноту бытия: «живу!!!» Пушкинский «Пророк» в предыдущем абзаце процитирован не случайно, не ради красного словца — эта параллель, гиньольно переосмысленная, возникает и в книге Толстой. В конце романа, любовно всматриваясь в буквы алфавита и признавая за каждым знаком особую материальность, Бенедикт поражается сходству между буквой «глаголь» и своим крюком: «Оружие крепкое, верткое, само приросло к руке — верный крюк, загнутый как буква „глаголь“!
У русских постмодернистских авторов — таких, как Вен. Ерофеев (см. гл. 7), Л. Рубинштейн (см. разбор стихотворения «Шестикрылый серафим» в гл. 8), А. Еременко (сонет «О, господи, води меня в кино…»), — интертекст «Пророка» возникает как указание на проблематизацию трансцендентального значения литературы, как знак
У Толстой этот связующий разрыв доведен до почти плакатного совмещения полярных значений: логоса и хаоса, поэзии и палачества, благодати и убийства. Очевидно, что «апория Бенедикта» касается не только личности этого персонажа, но и исторических трансформаций, пережитых возвышенно-идеалистической, литературоцентристской русской культурой в XX веке.
«Кысь» представляется одной из первых попыток производимого литературными средствами выяснения отношений с литературоцентризмом, понятым как не тронутая никакими катаклизмами доминанта русской, советской и постсоветской культуры. Да, да, и постсоветской! Ведь «сколько раз твердили миру», что литературоцентризму пришел конец, что победила визуальность, а литература должна занять присущее ей, не главное место в иерархии искусств и массовых развлечений, однако этого не случилось: изгнанная в дверь, литературность вошла в окно. Она продолжает доминировать в главных пространствах визуальной массовой культуры — на телевидении (показательна популярность сериалов В. Бортко по «Идиоту» и «Мастеру и Маргарите») и в кино (не прекращающиеся ни на минуту идеологические разговоры — даже в российских боевиках).
Как же в романе мотивируются превращения книгочея в Кысь, а глагола — в крюк?
В уже цитированном выше эссе «Русский мир» Толстая замечает: «А грех на русских по крайней мере один: русские не любят ближнего своего»[661]
. В другом эссе (мне, к сожалению, известном только в его англоязычном варианте и потому далее приводимом в обратном переводе), «Большой и малый террор», Толстая прямо выводит советский террор из культуры насилия, укорененной в «русском мире»: