Что, брат пушкин?! И ты небось так же? Тоже маялся, томился ночами, тяжело ступал тяжелыми ногами по наскребанным половицам, тоже дума давила? <…>
Ты, пушкин, скажи! Как жить? Я же сам тебя из глухой колоды выдолбил, голову склонил, руку согнул: грудь скрести, сердце слушать: что минуло? что грядет? <…> Не будь меня — и тебя бы не было! Кто меня верховной властью из ничтожества воззвал? — Я воззвал! Я! (с. 311–312).
Иначе говоря, при посредничестве Бенедикта «пушкин» и Кысь отражаются друг в друге, по-разному выражая одну и ту же муку по высшим трансцендентальным смыслам.
Но в романе обнаруживаются и другие связи между литературоцентризмом, между жаждой Главной книги — и вообще верой в книгу как в источник Смысла жизни — и террором, как «малым», так и «большим». Бенедикт, завороженный идеальным миром литературы, не может не задаться простым, то и дело всплывающим вопросом — что важнее: смысл или жизнь, книга или «голубчики»? «Что бы вынес из горящего дома… что б вытащил: кошку али картину? Голубчика али книгу?» (с. 263). Для Бенедикта вопрос решается просто: «Голубчики?! Голубчики — прах, труха, кало, дым печной, глина, в глину же и возвернутся. Грязь от них, сало свечное, очески… Ты, Книга, чистое мое, светлое мое, золото певучее, обещание, мечта, зов дальний… <…> Ты одна не обманешь, не ударишь, не обидишь, не покинешь!» (с. 263). Этот выбор в полной мере подтвержден в сюжете и тем, как Бенедикт в поисках Глии ной книги «санитарствует»; и тем, как, едва совершив вместе со своим тестем «революцию», он самолично вводит запрет на чтение, движимый при этом исключительно любовью к книге: «Нет! Нельзя людям доверять. Да чего там: отобрать их [книги], и все дела… расправил плечи, засмеялся, высунул кончик языка и аккуратненько перед „дозволяется“ приписал „не“» (с. 356–357). Ради спасения библиотеки, а главное, ради сохранения личного доступа к книгам Бенедикт отправляет на казнь Никиту Иваныча: «Ну-с, кого спасем из горящего дома? Он выбрал сразу» (с. 370).
В мировоззрении Бенедикта поклонение Книге не только вырастает из презрения к «голубчикам», живущим «в копоти да срани своей неизбывной», но и переводит «малый террор» (на том же презрении к чужой жизни основанный) в новое — возвышенное! — измерение. И хотя рейды Санитаров являются относительно «мягкой» заменой «Большого террора» (изъятие книг — вместо изъятия людей), они тем не менее достаточно узнаваемо репрезентируют именно
Но может быть, дело в Бенедикте? Может быть, это он и ему подобные недоучки и недоумки превращают высокую культуру в орудие смерти, а Пушкина — в идола, а потом и в Кысь? Ведь и Прежние — в первую очередь Никита Иваныч — не устают твердить Бенедикту: «…книга тебе не впрок, пустой шелест, набор букв. Жизненную, жизненную азбуку не освоил!» (с. 313) — из чего следует, что Прежние, то есть интеллигенты, жизненную «азбуку» все же знают и несут в себе огонь. Истопник Никита Иваныч несет его даже и физически, являясь огнедышащим в буквальном смысле слова.