Злая сплетня, разливавшаяся поначалу без берегов, вскоре опустила в бессилии руки, поневоле прикусив острый язык. Но не прошло и полгода, как, вконец приунывшая, она воспрянула духом: имя благочестивого падре Доминико вновь было на устах в богатых домах и все чаще затягивалось в узел с именем вице-короля. Об этом альянсе высокие особы предпочитали говорить намеками, приглушенно, с великой предосторожностью: не ровен час, угодишь в немилость…
Странный монах был приближен к Кальехе; чуть ли не вполовину сократились поставки в Мадрид; в гостиных и на балах всё реже вспоминали августейшее имя… и всё более поговаривали о независимости Мексики.
И пришел день, когда плечи хромоногого монаха украсила фиолетовая мантия архиепископа Новой Испании.
Кальеха шумно вздохнул. «Да, так всё и было». Они искали друг друга, и они нашли: проклятый Папой144
иезуит Монтуа и униженный королем герцог Кальеха. Общий враг был намечен. И семена союза, замешенные в злой час на крови обид, вскоре проросли в могучее древо братства, имя которому − сговор.Вице-король, мучительно шевеля седыми усами, с трудом отходил. Колокола в голове затихали. Шоколадно-курчавый паж, весь в серебре и пурпуре, осторожно омывал его голову.
− Легче, легче, щенок, − старик болезненно зевнул, подхватил с десертного столика кубок и шумно хлебнул остатки вина. Красное и терпкое, оно живительной прохладой разлилось по измученному телу. Выцветшие глаза затуманились. Облик пажа, отражавшийся в амальгамовом зеркале, расплылся и затрепетал мелкой рябью. Кальеха устало стряхнул последние капли из кубка на пол и отрешенно уставился в лазоревую высоту небес.
За открытым окном в робком шелесте парка слышалось грудное воркование голубей, да изредка где-то над крышей дворца вскрикивал ястреб. «Господи… вот я и прожил жизнь… Как? Зачем? Грешно иль праведно? Что скажу, стоя на пороге вечности?» − он не ответил себе… за окном было так покойно.
Нежногубый вечер крался пумой бесшумно и тягуче, касаясь мягкими лапами крыш, разливаясь чистым прозрачным гранатом. Герцог близоруко пощурился и печально улыбнулся: он ощущал себя стариком, которому кроме теплого солнца уже ничего не надо.
Почтительный, но настойчивый стук в дверь опочивальни оборвал течение мыслей. На его раздраженный немой вопрос прозвучал лаконичный рапорт камергера:
− Гонец из Мадрида, ваше высокопревосходительство. Срочно!
Глава 8
Донья Сильвилла выращивала на продажу птицу. Однако ее истым призванием была и оставалась мексиканская кухня. В округе шутили: «Мамаша Сильвилла берется за сковородку − соседи теряют голову!» Она не просто готовила снедь… О нет! Сильвилла вершила супы и жаркое, канжику и рябчиков с такой глубочайшей серьезностью, с какой не вершат и судьбы во дворце вице-королей. Можно было язык проглотить, когда жена Муньоса − взопревшее сокровище в четыре кинтала145
весом − гремела ухватами у очага.О, сумасшедший запах мексиканского энчиладос!146
Он единственное, что проникает в тебя, заставляя чревоугодно урчать желудок. Он, как сладкая одалиска полусвета, призывает последовать за ним, соблазняя пурпуром чесночно-томатных соусов, будоража хрустящей свежестью зелени из агуакате и золотисто-румяной дымящейся сдобой.«О, чтоб ты сдохла, захлебнувшись слюной голода, жирная ведьма! Богиня соусов и перепелов!» − летели проклятия тех, в чьих карманах шнырял ветер. Сильвилла лишь хохотала. Толстуха отличалась щедростью только на альковные ласки. Бедный Муньос! Он трепетал уже при единой мысли: в постели жена была еще большим тираном. Счастье ему улыбалось, пожалуй, только во снах! Там… Гремели литавры его мечтаний, он, бесстрашный храбрец Антонио, свершал дерзкие переходы по безлюдным дорогам мимо пылающих асьенд, переправлялся по ветхим мостам, по колено, по пояс, по горло в воде или вплавь, хватаясь за гриву боевого коня. Там торжественно грохотали барабаны, визжала картечь и взмывали серебряными стрелами в небо призывы сигнальных труб, громом неслась кавалерия, сверкая доспехами и клинками. Там хлопали, что пушки, знамена, взрывались ругательства и ядра, мелькали дукаты, усы и трубки. Там… его ждали награды и почести!..
Поутру по сонной щеке Початка катилась скупая слеза. Здесь, в опостылевшем доме, его, бесстрашного храбреца, ожидали другие награды: отменная взбучка и увесистая длань жены.
Глупо таить позорное обстоятельство: Антонио был из сирого рода подкаблучников. Пред супругой он трясся более чем перед дьяволом. В существовании последнего Початок до недавнего происшествия весьма сомневался… Увы, в существовании доньи Сильвиллы сомневаться не приходилось. Муньос тишком уподоблял ее бушующему торнадо147
, либо злющей собаке, что скалится и рычит даже на собственную тень. «Если женщина не улыбается, того и гляди − лаять начнет!» − это высказывание патера Доминико Наварры как нельзя лучше подходило к портрету доньи Сильвиллы.Даже самую малость для мужчины − кружку вина − подносила Муньосу только Тереза. И проносила тайком под подолом: не дай Бог, прознает мать, − спуску не будет!