Горожане же, напитав первую свою жажду отмщения и несколько ею утолившись, стали допрашивать Фридриха Крюгера, где дети наши и что он сотворил с ними, грозя ему муками и страшною смертью; тот же нисколько не боялся, глядя на всех на нас взором надменным и даже снисходительным, словно были мы младенцы или ж вовсе даже животные, яко псы, слышащие все то, что говорит их обладатель, но исполняющие, не разумея, и сами ничего выговорить не могущие. Долго он молчал, не отвечая, снося новые побои с улыбкою, от коей меня, говорю, не тая в душе, оковал холод и страх; ни единожды не приводилось мне видеть лице его столь ужасно переменившимся. Наконец, когда сил не достало у него терпеть, или же возжелалось ему продлить мучения наши, так повествуя с детальностями и красками совершенное им, стал он отвечать нам, и мы слушали все, словно бы вновь пораженные окаменением, но сие было теперь не от колдовского действия, но от того, сколь ужасны были слова его и то, как говорил он их нам. Страшную проповедь его, как сумел я уяснить и запомнить, изложу здесь для тех, кто ex officio
[112]сумеет, быть может, когда-либо прочесть написанное; я, как и все, потрясен был событиями, исполнившимися столь стремительно, и сотворившеюся в Фридрихе Крюгере переменой, а посему зане прошу меня простить за, может статься, изложение не всецелое либо же путаное, но дабы не пристало обвинить меня в неправде, то того, чего не запомнил явственно или что не сумел уразуметь вовсе, миную в рассказе своем.