По цехам заходили контролеры: Мятникова, Санчо Зорин, Жан Гриф. В руках у них шаблоны, образцы и прочая точная механика. Между колонистами поселилось и прижилось слово «сотка». На втором этаже завертелся круглошлифовальный «Келенбергер», на который Александр Остапчин и Похожай распространили весь запас любви и заботы, какой только может поместиться в душе колониста. Шлифовка валиков и здесь производилась сначала с ежеминутной проверкой шаблоном. Через две недели Похожай научился слово «сотка» произносить без всякого почтения.
– Что прикажете? Снять на полсотки? Есть, товарищ инструктор…
Похожай пускает станок и чуть-чуть склоняется к нему: его глаза, его нервы, его пятые, шестые и десятые чувства – все сосредоточились на подсчете бесконечно малых движений станка, – и вот хитрый, удирающий, неуловимый момент пойман. Похожай выключает станок и протягивает инструктору деталь!
– Есть на полсотки, товарищ инструктор! Получайте.
–
–
Завод разворачивается: уже в кладовых некоторые полки заполнены деталями, уже стружек стало выметаться из цехов полные ящики, уже в совете бригадиров стали поругивать деревянные модели и просили молодого инженера Комарова дать объяснения. Комаров пришел с розоватым оттенком на обычно бледных ланитах и отбивался:
– Все, что можно было сделать в инструментальном цехе, сделано. Осталось еще сорок приспособлений, они будут готовы через неделю. Лимитирует сталь номер четыре, которую Соломон Давидович обещал…
Колонисты слушают Комарова, верят ему и уважают его, а все-таки спрашивают:
– Почему, когда привезли сталь номер четыре, так она два дня лежала в кладовой, а потом только догадались ее выписать?
– А почему чертежи кондуктора для детали сто тринадцатой с ошибкой?
Комаров краснеет еще больше и посматривает на Воргунова, а Петр Петрович
– Ага? Что ж вы на меня смотрите? Вы на них смотрите!
Филька Шарий сидит, как обыкновенно, на ковре и тоже высказывается:
– Это потому, что Иван Семенович слишком много внимания… это… слишкоми много внимания Надежде Васильевне…
– Филька, – возмущается Торский, – что это такое, в самом деле! Всегда тебя выгонять нужно из совета!
Филька надувает губы и отворачивает лицо: он еще не помнит, чтобы к нему относились справедливо. Но и у Комарова положение после Филькиного выступления не из легких. Он быстро перебирает в руках инструментальные бумажонки и бормочет…
– Я не могу… такие разговоры… Я назначен работать, а не выслушивать…
Бригадиры дипломатически смотрят на окна, у Оксаны чуть-чуть вздрагивают губы. Захаров поправляет пенсне.
Вечером Комаров пришел к Захарову с заявлением об уходе. Захаров положил заявление перед собой и разглядывает почерк Комарова недоверчивым взглядом:
– Это не нужно, Иван Семенович!
– Как не нужно? Какое они имеют право… в личные дела…
– Да что ж тут такого? В наших личных делах нет ничего позорного. Все знают, что вы влюблены в Надежду Васильевну, все вам сочувствуют, радуются, а Филька, конечно, ничего не понимает в этих делах.
Комаров после этого случая дней десять ходил по колонии мрачный и старался не встречаться с Надеждой Васильевной. Через десять дней у него опять было столкновение с советом бригадиров, только уже по другому вопросу: совет хотел колониста Редьку перевести в механический цех. Комаров долго возражал против этого, а потом из себя вышел:
– Так и знайте: заберете у меня Редьку – ухожу с завода!
И смотрел после этих слов на бригадиров злой и бледный. Бригадиры удивились, а Филька произнес:
– А что ж? Он правильно говорит! С какой стати!
Совет бригадиров уступил, а вечером Захаров сказал Комарову:
– Видите, отстояли дело, ваш верх.
Комаров улыбнулся и прямо от Захарова пошел в гости[296] к Надежде Васильевне.
Очень трудно в той части горизонта, где помещается сфера Соломона Давидовича, – там всегда толпятся грозовые тучи. Деньги все истрачены на строительство и оборудование, старый завод закрылся, новый еще не выпускает продукции. И Соломон Давидович «парится».
– Сколько угодно есть предложений. Дадут какой угодно аванс, только подпишите договор на сверлилки.
– Сверлилок еще нет, – отвечает Захаров.
– Но будут же, или они никогда не будут?
– Первые сверлилки будут, вероятно, плохие.
– Какое это имеет значение, плохие или хорошие, но их продать можно?
– Их продать нельзя.
– Алексей Степанович, говорите такие слова тому, у кого хорошие нервы, а у меня очень плохие нервы. Как это так: нельзя продать готовую продукцию?
Захаров молчит, и Соломон Давидович страдальчески вздыхает:
– Разве я теперь человек? Я теперь угорелая лошадь!