Боже, как я устал, как я измучился, как дорого мне все это стоило и как хочется мне, наконец, работать, работать, отдохнуть, потом начать чувствовать себя, видеть людей, которые хоть немного меня уважают, и ценят, и не третируют так, полностью вышибая из меня окончательно всякий интерес к моим тетрадям и книгам. Я даже больше не могу и плакать, я как-то отупел от обиды, и хочется только зарыться с головою и спать, избавиться от мучения, победить эту жалкую слабость воли. Я не только не заинтересовываюсь в жизни, а всякая жизнь становится мне отвратительной. Боже мой, Боже мой, зачем ты меня проклял, заставил всю жизнь встречать только хамов или безразличных, слабых людей, с которыми мне еще хуже. Я уже не знаю, что пишу. Будь проклята ты и вообще оставьте меня все, все.
(В тот же день.)…Чувство смутного недовольства собою, подобного крику младенца или страху человека, впервые просыпающегося в иной, чуждой стране, какой-то глухой муки, ощущается мною всегда задолго до рассвета, при первом убывании ночи, «фиолетовый звук на большой высоте», petite phrase de Vinteuil[146]
y Пруста, ее описание близко его мне напомнили.Почему так мучиться? Проснись, утвердись посредине потока, если это только униженье и страх.
Для запутавшегося Люцифера, кроме Иисуса, величайшим лечением и спасением может оказаться именно брак, как школа смирения для него и глубокое лечение счастьем. Огромное значение имеет для него отнестись, наконец, хоть к одному человеку так же, как к себе, и даже лучше, ибо брак есть магическое раскрытие железного обруча одиночества, сдавливающего ему сердце.
Вчера Дина со слезами, но радостно и благодарно, сдалась на мои слезы и уговоры и согласилась поселиться вместе с Николаем. С чувством невероятного радостного облегчения шел по Edgar-Quinet, будто меня простили, отпустили мое прошлое, выпустили на свободу. Теперь я буду спокоен, кто-то – и кто-то очень хороший и внимательный – будет о ней заботиться. И это сделала Наташа, а без нее мы безрадостно, темно и безжизненно-чисто жили бы в Медоне, и все трое, я, Дина и Николай, были бы истреблены, медленно отрывались бы от жизни под незримым пеплом мистическо-физиологической ошибки, и она не захотела бы жить. А теперь я верю, что она найдет силы справиться.
Как Дина меня обрадовала. От радости я все простил тебе. Молитва моя исполнилась. Прошлое заживает. Жить и дышать возможно опять. И снова страха нет, теперь я воспринимаю это отсутствие страха как зло, ибо, значит, я не люблю, если не боюсь потерять, не боюсь, что Бог за грехи мои ее у меня отнимет.
Пойду сегодня тебя благодарить, медведь небесная. Большая медведица. Голубь дорогой и злой.
Hiver, hiver[147]
. Кашляю и грущу. Белое утро. Пустое рождество. И все трудно, трудно.Утром после короткой борьбы, после ликований злобы все установилось на печали и резиньяции. Грустным, глухим пламенем горит мысль о тебе. Что будет, хватит ли сил дождаться тепла, чтобы наконец потеплела, растаяла суровая грубая доблесть твоего взгляда, нежного и снисходительно равнодушного, милого и невнимательного. Как холодно жить под ним. Разговор наш странный в кафе о первородном грехе довел нас до абсолютной замученности, судороги усталости и торжества. После этого единственное, кажется, теплое ко мне обращенье, когда ты попросила у меня булавку. Прощались почти унизительно спокойно и чуждо. Что делать, нужно зимовать зиму, ибо воевать я больше не могу. Все во мне сейчас непрочно и больно, и возненавидеть тебя – значит сразу тебя потерять в себе уже совсем.
Zut alors![148]
Нет чернил. Папа обещал вечером принести из консерватории. Милый папа.Сейчас лягу спать, освобожусь от кашля, от грусти, доживу так незаметно до завтра. Меня сейчас так легко обидеть. Я сейчас как-то еле жив, я так люблю тебя, и мне так боязно от всего, что всем хочется говорить: не трогайте, не мучайте меня, разве вы не видите, как я уже побит и измучен, я буквально раболепствую перед людьми в таком состоянии, как например перед почтовым чиновником, у которого я не смел попросить одно су сдачи. Впрочем, он был со мной мил и как-то благороден, не знаю.
Я чувствую, что приходит для меня время безысходной грусти и резиньяции, ибо я не могу с тобою воевать. У меня так переболело все внутри, что рассердиться на тебя было бы сразу потерять тебя совсем, но покуда я не пойму, не скажет мне Бог, хорошо ли это, прав ли я буду, я этого не сделаю. Как страшно унижена и низведена сейчас моя жизнь, гораздо больше, чем когда я гонялся за каким-то ленивым и грубым призраком читателя и слушателя.